RSS:
Beatles.ru в Telegram:
|
|
Солнцедар
Тимур Кибиров О. Хитруку и С. Кислякову
Серо-черной, не очень холодной зимою в низкорослом райцентре средь волжских равнин был я в командировке. Звалося 'Мечтою' то кафе, где сметаной измазанный блин, отдающий на вкус то ли содой, то ль мылом, поедал я на завтрак пред тем, как идти в горсовет, где, склонясь над цифирью унылой, заполнял я таблицы. Часам к девяти возвращались мы с Васькой в гостиницу 'Волга', накупивши сырков, беляшей и вина (в городке, к сожалению, не было водки). За стеною с эстампом была нам слышна жизнь кавказцев крикливых с какою-то 'Олгой' и с дежурною по этажу разбитной. Две недели тянулись томительно долго. Но однажды в ларьке за стеклянной 'Мечтой' я увидел - глазам не поверив сначала - 'Солнцедар'! В ностальгическом трансе торча, я купил (как когда-то) портфель 'Солнцедара', отстояв терпеливо почти два часа. Возмущенный Василий покрыл матюками мой портфель и меня. Но смирился потом. И (как Пруста герой) по волнам моей памяти вмиг поплыл я, глоток за глотком... ....................................................... Видишь - медленно топчутся пары в спортзале. Завуч свет не дает потушить. Белый танец. Куда ты, Бессонова Галя? Без тебя от портвейна тошнит. Быстрый танец теперь. Чепилевский и Филька беззаветно ломают шейка. А всего-то одна по 0,8 бутылка, да и та недопита слегка. Но, как сомовский Блок у меня над диваном, я надменно и грустно гляжу. Завуч, видно, ушла. В этом сумраке странном за Светланою К. я слежу. И проходит Она в темно-синем костюме, как царица блаженных времен. Из динамиков стареньких льется 'Май вумен'. Влагой терпкою я оглушен. Близоруко прищурясь (очков я стесняюсь), в электрическом сне наяву к шведской стенке, как Лермонтов, я прислоняюсь, высоко задирая главу. Я и молод, и свеж, и влюблен, и прыщами я не так уж обильно покрыт. Но все ночи и дни безнадежное пламя у меня меж ногами гудит. И отчаянье нежно кадык мне сжимает. Тесно сердцу в родимом дому. Надвигается жизнь. Бас-гитара играет. Блок взирает в грядущую тьму. И никто не поймет. На большой переменке, 'Яву' явскую с понтом куря, этой формой дурацкой сортирную стенку отираю... Настанет пора, и тогда все узнают, тогда все оценят, строки в общей тетради прочтут с посвященьем С. К. Но семейные сцены утонченную душу гнетут. И русичка в очках, и физрук в олимпийке, и отец в портупее, и весь этот мир, этот мир.. О моя Эвридика О Светлана, о светлая весть, лунный свет, и пресветлое лоно, и дальше в том же духе, строка за строкой - светоносная Веста, и Сольвейг, и даже влага ласк Но - увы - никакой влаги ласк (кроме собственноручной) на деле наяву я пока не видал. Эвридика была не по возрасту в теле, фартук форменный грудь не вмещал. И, конечно, поверьями древними веял ниже юбки упругий капрон. Ей бы шлейф со звездами, и перья, и веер... В свете БАМовских тухлых знамен мы росли, в голубом и улыбчивом свете 'Огоньков', 'Кабачков', КВН. Рдел значок комсомола на бюсте у Светы, и со всех окружающих стен (как рентген, по словам Вознесенского) зырил человечный герой 'Лонжюмо'. Из Москвы возвращались с колбаской и сыром, с апельсинами - даже зимой. Дети страшненьких лет обуревшей России, Фантомасом взращенный помет, в рукавах пиджаков мы портвейн проносили, пили, ленинский сдавши зачет. И отцов поносили, Высоцкого пели, тротуары клешами мели. И росли на дрожжах, но взрослеть не взрослели, до сих пор повзрослеть не смогли... ВИА бурно цвели. И у нас, натурально, тоже был свой ансамбль - 'Альтаир'. Признаюсь, и вокально, и инструментально он чудовищен был. Но не жир (как мой папа считал) был причиной того, что мы бесились. Гормоны скорей. И желание не соответствовать ГОСТу хоть чуть-чуть, хоть прической своей. 'Естердей, - пел солист, - ол май трабыл...', а дальше я не помню уже... 'Фар эвэй...' Фа мажор, ми минор... Я не чувствовал фальши. 'Самсинг вронг...' Ре минор. Естердей. А еще были в репертуаре пьесенки 'Но то цо' и 'Червонных гитар'. 'Нэ мув ниц', например. Пели Филька и Венька. Я завидовал им. Я играл на басу. Но не пел. Даже 'Ша-ла-лу-ла-ла' подпевать не доверили мне. Но зато уж ревела моя бас-гитара, весь ансамбль заглушая вполне. Рядом с Блоком пришпилены были к обоям переснятые Йоко и Джон, Ринго с Полом. Чуть ниже пятно голубое - огоньковский Дега... Раздражен грохотанием магнитофонной приставки 'Нота-М', появлялся отец. Я в ответ ему что-то заносчиво тявкал. Вот и мама. 'Сынок твой наглец' - сообщает ей папа. Мятежная юность не сдается. Махнувши рукой, папа с 'Красной звездой' удаляется. Струны вновь терзают вечерний покой. А куренье? А случай, когда в раздевалке завуч Берта Большая (она так за рост и фигуру свою прозывалась) нас застукала с батлом вина? (Между прочим, имелась другая кликуха у нее - Ява-100). До конца буду я изумляться присутствию духа, доброте и терпенью отца. Я, конечно же, числил себя Альбатросом из Бодлера. В раскладе таком папа был, разумеется, грубым матросом, в нежный клюв он дымил табаком. (Это - аллегорически. В жизни реальной папа мой никогда не курил. Это я на балконе, в тоске инфернальной, притаившись, во мраке дымил.) Исчерпавши по политработе знакомый воспитательных мер арсенал, 'Вот ты книги читаешь, а разве такому книги учат?' - отец вопрошал. Я надменно молчал. А на самом-то деле не такой уж наивный вопрос. Эти книги - такому, отец. Еле-еле я до Пушкина позже дорос. Эти книги (особенно тот восьмитомник) подучили меня, увели и поили, поили смертельной истомой, в петербургские бездны влекли. Пусть не черная роза в бокале, а красный 'Солнцедара' стакан и сырок, но излучины все пропитались прекрасно, льется дионисийский восторг. Так ведь жили поэты? Умру под забором, обывательских луж избежав. А леса криптомерий и прочего вздора заслоняли постылую явь. Смысл почти что неясен, но отзвук прекрасен. Темной музыкой взвихренный снег. Уводил меня в даль Крысолов сладкогласый, дурнопьяный серебряный век. Имена и названья звучали как песня - Зоргенфрей, Черубина и Пяст Где б изданья сыскать их творений чудесных, дивных звуков наслушаться всласть И какими ж они оказались на деле, когда я их - увы - прочитал Даже Эллис, волшебный, неведомый Эллис Кобылинским плешивым предстал Впрочем, надо заметить, что именно этот старомодного чтения круг ледяное презрение к Власти Советов влил мне в душу. Читатель и друг, помнишь? 'Утренней почты' воскресные звуки. Ждешь, что будет в конце, но опять Карел Готт За туманом торопится Кукин. Или Клячкин? Не стоит гадать. Пестимея Макаровна строила козни. К пятой серии Фрол прозревал. И опять Карел Готт А совсем уже поздно соблазнительно ляжки вздымал Фридрихштадт незабвенный Палас О детанте Зорин, Бовин и Цветов бубнят. Масляков веселится и ищет таланты. Фигуристки красиво скользят. 'Литгазета' клеймит Солженицына. Там же врет поэт о знакомстве с Леже. И описана беспрецедентная кража. Впрочем, стрелочник пойман уже. И когда б не дурацкая страсть к зоргенфреям, я бы к слуцким, наверно, припал. Что, пожалуй, стыдней и уж точно вреднее. Я же попросту их не читал. Был я юношей смуглым со взором горящим, демонически я хохотал над 'Совдепией'. Нет, я не жил настоящим, Гамаюну я жадно внимал. Благодарность за глупое это презренье я в душе навсегда сберегу. Но, как сказано в сиринском стихотвореньи: 'Перечитывать их не могу'. Впрочем, все эти бездны, и тайны, и маски не мешали щенячьей возне С Чепилевским, и Филькой, и Масиным Васькой в мутноватой сенежской волне. Или сенежской - как говорили в поселке, обустроенном на берегу, огороженном - чтобы дары Военторга не достались лихому врагу. Старшеклассники, мы с дембелями якшались, угощали их нашим вином и, внимая их россказням, мы приучались приблатненным болтать матерком. Как-то так уживалась Прекрасная Дама с той, из порнографических карт, дамой пик с несуразно большими грудями. На физ-ре баскетбольный азарт сочетался с тоскою, такою тоскою, с роковою такою тоской, что хоть бейся о стенды на стенах башкою или волком Высоцкого вой Зеркала раздражали и усугубляли отвращение к жизни, хотя сам я толком не выбрал еще идеала, перед старым трельяжем вертясь. - Иль утонченность, бледность, круги под глазами, иль стальной Гойки Митича торс, или хаер хипповский с такими очками, как у Леннона... Дамы и герлс, и индейские скво, и портовые шлюхи, и Она... Но из глуби зеркал снова коротко стриженный и близорукий толстогубый подросток взирал. Но желаннее образов всех оставался тот портрет над диваном моим. Как старался я, как я безбожно кривлялся, чтоб хоть чуточку сблизиться с ним. Как я втягивал щеки, закусывал губы. Нет. Совсем не похож. Хоть убей. И еще этот прыщ на носу этом глупом. Нет, не Блок. Городецкий скорей. Все равно, совпадений без этого много Ну, во-первых, - родной гарнизон не случайно почти что в имении Блока был по воле небес размещен Не случайно, я знал, там, за лесом зубчатым, километрах в пяти-десяти, юный Блок любовался зловещим закатом в слуховое окно, и - гляди - не случайно такие ж багровые тучи там клубятся, в безбрежность маня Как Л. Д. Менделееву, друг наилучший не случайно увел у меня Свету К. И она не случайно похожа толщиной на предтечу свою, не случайно, отбив ее четвертью позже, я в сонетах ее воспою Воспою я в венках и гирляндах сонетов, вирелэ, виланелей, секстин, и роделей, и, боже ты мой, триолетов, и рондо, и октав, и терцин И добьюсь наконец. Незабвенною ночью на залитой луной простыне Света К., словно Вечная Женственность, молча отбивалась и льнула ко мне. А потом отдалась. Отдавалась грозово. Отдается. И ждет, что возьму. Я стараюсь, я пробую снова и снова. Я никак не пойму почему.И в предутренней мгле, благовонной и знойной, обвиваясь горячей рукой, в раж войдя, повторяет она беспокойно: 'Что с тобою, возлюбленный мой?' В чем же дело? Ворота блаженства замкнуты. Ничего - как об стенку горох. Силюсь вспомнить хоть что-нибудь из 'Камасутры'. Смотрит холодно сомовский Блок. Чуть не плачу уже. Час разлуки все ближе. Не выходит Не входит никак... ................................................ и во сне я шептал: 'Подними, подними же, подыми ей коленки, дурак' Я проснулся - на мглистом, холодном рассвете безнадежного зимнего дня. И двойник в зазеркалии кафельном встретил нехорошей усмешкой меня. За стеной неуемные азербайджанцы принимались с утра за свое и орали, смеясь, про какую-то Жанку... Что ты морщишься, счастье мое? Душ принять не хватало решимости. Боже, ну и рожа... Саднило в висках. И несвежее тело с гусиною кожей вызывало брезгливость и страх. И никак не сбривалась седая щетина. В животе поднималась возня. И, смешавшись во рту, никотин с поморином, как два пальца, мутили меня. Видно, правда пора приниматься за дело, это гиблое дело свое. Оживал коридор. Ретрансляция пела и хрипела, как сердце мое.
Лето-осень 1994
|
|
|