RSS:
Beatles.ru в Telegram:
|
|
Убийство на 72-й стрит
Весь день работа спорилась, и, когда Джон Леннон покидал студию звукозаписи “Фабрика пластинок” в Манхэттене, был уже поздний вечер. Сумерки окутали Нью-Йорк, обнажив, словно пораженные цингой десны, неоновые рекламы. Жена Джона Йоко Оно предложила поужинать где-нибудь в городе, но Леннон устал и решил ехать прямо домой. Лимузин студии подвез их к “Дакоте”, старому — ему уже сто лет — роскошному, в готическом стиле дому на пересечении 72-й стрит и авеню Сентрал-парк, Вест, где живут многие известные представители артистического мира Нью-Йорка.
Леннон вышел из машины и направился к подъезду — массивным витым железным воротам. Швейцар уже распахивал перед ним калитку, когда кто-то окликнул его:
— Мистер Леннон!
Леннон оглянулся. В двух шагах от него стоял молодой мужчина в джинсах, белой тенниске, бежевом свитере и авиационных очках. Леннон узнал его. Утром он надписал ему последний, только что поступивший в продажу диск “Двойная фантазия”. Но на сей раз в руках мужчины был не диск, а пистолет системы “Смит и В,ессон” 38-го калибра, так называемый “андерковер” (“тайный”, “подпольный”) — стандартное оружие полицейских детективов. Леннон застыл. Мужчина пригнулся и, держа пистолет на вытянутых руках, как это принято у агентов ФБР, стал стрелять в самого знаменитого из четверки экс-битлзов. Первый же выстрел оказался смертельным — была пробита навылет грудная клетка и левое легкое жертвы. Затем последовало еще три выстрела.
— Я ранен, - прошептал Леннон и повалился у входа в вестибюль. Вызванные швейцаром полицейские не стали дожидаться “скорой помощи”, уложили в свой автомобиль истекающего кровью Леннона, усадили рядом с ним бившуюся в истерике Йоко Оно и помчались в госпиталь имени Рузвельта, находящийся неподалеку. Леннон уже не дышал, когда его вкатили в операционную. Врачи делали все, чтобы вернуть ему жизнь. Но их ожесточенные, остервенелые попытки были напрасны. Наконец, они смирились с неизбежным и уступили тело убитого представителям судебной экспертизы...
Два месяца назад — 9 октября 1980 года — Джону Леннону исполнилось сорок лет...
— Он будет жить? Его спасут? — продолжала повторять, как сомнамбула, Оно, когда Дэвид Геффен, продюсер Леннона, вез ее домой, в “Дакоту”.
Убийца не собирался бежать. Он хладнокровно засунул револьвер в карман брюк, извлек из другого кармана книжку в мягком переплете — “Над пропастью во ржи” Сэлинджера — и преспокойно погрузился в чтение.
— Ты знаешь, что натворил? — набросился на него швейцар.
— Конечно, знаю. Я застрелил Джона Леннона,—ответил убийца, отры-ваясь от книги. На его губах блуждала глупая, самодовольная улыбка.
Толпа перед “Дакотой” росла. Узнав, кого убили, одни плакали, другие пытались устроить самосуд над стрелявшим. С огромным трудом полиции удалось отстоять его и доставить в уголовный суд Манхэттена. Суд установил личность убийцы. Это был Марк Давид Чэпмен, частный детектив из Вайкики, Гавайские острова, двадцати пяти лет от роду. Помощник окружного прокурора Ким Хогрефи предъявил Чэпмену обвинение в убийстве Леннона. Назначенный судом адвокат Герберт Алдерберг пытался утверждать, что его подзащитный “потерянный человек, который не понимает, что происходит, и не отдает себе отчета в своих поступках”. Помощник прокурора решительно возражал. Он говорил, что Чэпмен действовал “сознательно, спокойно, хладнокровно, предумышленно”, что он купил пистолет, занял две тысячи долларов и приехал с Гавайев в Нью-Йорк специально для того. чтобы убить Джона Леннона.
Выслушав обе стороны, судья Мартин Реттинджер распорядился отправить Чэпмена в госпиталь “Бельвью” на тридцатидневное психиатрическое освидетельствование для установления степени вменяемости — может ли убийца предстать перед судом или должен коротать свой век в сумасшедшем доме...
Убийство Джона Леннона произошло в “удачное и удобное” время — около одиннадцати часов вечера, как раз перед началом передачи последних известий по телевидению и радио. Словно стая изголодавшихся волков, набросилась радио- и телевизионная братия — “электронная медия”, как ее называют в Америке, на кость — сенсацию, которую ей вновь подбросило общество насилия. Репортеры крупнейших телекомпаний, как эстафету, передавали один другому тело Леннона, завернутое в зеленый брезент и перехваченное ремнями: от готической “Дакоты” через госпиталь имени Рузвельта и офис судебной экспертизы — в городской морг. По всему пути следования стояли сотни, тысячи людей, потрясенные, ошеломленные бессмысленной смертью своего кумира. Телевизионные камеры беспощадно скользили по их заплаканным лицам. Микрофоны, как зонды, проникали в их сердца. Где-то далеко на Гавайях в волшебном городе Гонолулу подняли с постели Глорию Эйб, жену убийцы, тоже японку, как и жена, вернее, уже вдова Леннона. Где-то далеко в Джорджии в не менее волшебном городе Атланте репортеры ломились в дом отца убийцы, рыскали по следам его школьных товарищей. Где-то далеко в Англии на буколической ферме в Сассек-се накрыли экс-битлза Поля Маккартни. Он был бел, как полотно. “Джон был великий парень... Его не будет хватать всему миру... Это невыносимо...”,— твердил он, пока друзья не усадили его в машину и не увезли” Время по Гринвичу показывало четыре часа утра. В тот же день, чуть позже, Поль Маккартни нанял детективов, чтобы они круглосуточно охраняли его поместье и семью. Он хорошо знал, что убийства порой носят эпидемический характер. Экс-битлз Ринго Старр прервал отпуск, который проводил в Европе, и вылетел в Нью-Йорк, окруженный плотной стеной телохранителей. Экс-битлз Джордж Харрисон отменил все концерты и ушел в подполье.
Телевидение работало эффективно, без сучка, без задоринки, ликуя и содрогаясь. Казалось, убийство Джона Леннона было заранее запрограммированно, и “электронная медия” основательно подготовилась к нему. “Смит и Вессон” 38-го калибра на какое-то время нахально отпихнул с авансцены все остальные Новости — формирование кабинета Рейгана, ирано-иракский конфликт, положе-ние в Польше, последние данные о заложниках в Тегеране и о котировке биржевых акций на Уолл-стрите. “Смит и Вессон” 38-го калибра справлял свой очередной бенефис, не желая делить ни с кем огни рампы. Лишь всемогущая реклама иногда врывалась в эту пляску смерти, превращала ее на минуту-другую в хоровод пошлости и снова исчезала с голубого экрана, кокетливо махнув на прощание мехами и колготками, ожерельями и сумочками — короче, всем содержимым “этой маленъкой корзинки”; жестокого потребительского общества, вмещающей все, “что угодно для души”, кроме самой этой души, разумеется. Затем вновь вступал в свои права его величество “Смит и Вессон”, только что, как выразился один ив репортеров!" “изъявший из обращения”! Джона Леннона. Звукооформители, видимо, стараясь попасть в такт событиям, сопровождали репортерскую трескотню песенками битлзов из диска “Револьвер” и шлягером "Счастье — это еще теплый пистолет”. Слово “диск” невольно ассоциировалось с магазинной коробкой — коробкой не с подарками, а с патронами, и на память невольно приходили слова Леннона из его последнего, предсмертного интервью журналу “Плейбой” о том, что название песенки “Счастье — это еще теплый пистолет” он взял из заголовка какого-то каталога, рекламирующего огнестрельное оружие.
Холодный труп — расплата за теплый пистолет...
Радио вело себя куда благороднее телевидения. Диск-жокеи, выросшие на музыке битлзов, откровенно плакали, а не лицемерно комментировали. Они сделали то, что было самым правильным, самым уместным — предоставили слово битлзам, их музыке, и она, уже успевшая стать несколько старомодной, даже классической на фоне современной поп-культуры, в особенности “панка”, рвалась в ночную мглу из радиоприемников автомобилей, из транзисторов, сидевших, как голуби, на руках у людей в траурных толпах, рвалась и плакала, рвалась и плакала, ища защиты и сострадания.
На следующее утро заговорила “тяжелая артиллерия”. Бывший премьер-министр Англии Гарольд Вильсон охарактеризовал убийство Леннона как “большую трагедию” и явно неуместно прихвастнул, что именно по его представлению королева Великобритании Елизавета II возвела битлзов в ранг кавалеров Британской империи. Мистер Вильсон “забыл” упомянуть о том, что Джон Леннон впоследствии возвратил Сейнт-Джеймсскому двору кавалерский орден, заявив:
“Мне стыдно именоваться британцем в свете того, что происходит во Вьетнаме и Биафре”.
Президент Картер назвал убийство Леннона “бессмысленным”. Но и он умолчал кое о чем — например, о своем предвыборном обещании запретить продажу и производство пистолетов, известных под названием “Специально для субботней ночи”, и другого огнестрельного оружия. Соответствующий законопроект, разработанный еще в 1977 году, так и остался в недрах министерства юстиции. Он даже не дошел до Капитолия, задушенный могущественным оружейным лобби во главе с Национальной стрелковой ассоциацией.
Избранный, но еще не вступивший в должность президент Соединенных Штатов Рональд Рейган был по крайней мере откровеннее своего предшественника.
— Что вы думаете об убийстве Джона Леннона? — спросили его репортеры, когда он прибыл из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, чтобы нанести визит нью-йоркскому архиепископу кардиналу Теренцу Куку.
— Ну что можно сказать по этому поводу? — ответил, несколько смешавшись, Рейган.— Это еще одно свидетельств? того, что нам пора положить конец трагедиям подобного рода. Надо что-то предпринять против насилия на улицах наших городов. Мы обязаны найти решение этой проблемы.
Затем Рейган добавил, что, несмотря на убийство Леннона, он по-прежнему выступает против законодательного ограничения и тем более запрещения торговли и владения огнестрельным оружйем. Рональд Рейган отвечал на вопросы репортеров, стоя на лестнице у парадного входа в кафедральный собор Святого Патрика — того самого, где отпевали братьев Кеннеди — Джона и Роберта, президента и сенатора, убитых и не отомщенных.
Супруга Рейгана Нэнси заявила, в свою очередь, что она всегда держит в верхнем ящике ночного столика, “на всякий случай, для самообороны” ма-ленький револьвер, обращению с которым научил ее муж. Она не знает, какой он системы, и еще никогда не стреляла из него. “Ронни часто бывал в отлучке, выступая с речами и лекциями, и я оставалась дома одна”,— пояснила госпожа Рейган. Интервьюировавшие ее репортеры шутливо заметили, что после того, как она переедет в Белый дом и перейдет под охрану секретной службы, “маленький револьвер” ей уже больше не понадобится.
Но в Соединенных Штатах, кроме президентской четы, еще около двухсот тридцати миллионов американцев. И никто из них не живет на Пенсильвания авеню, 1600 (почтовый адрес Белого дома), никто из них не пользуется услугами секретной службы и не каждый может содержать частных детективов. И вот ежегодно двадцать тысяч из этих двухсот тридцати миллионов умирают от огнестрельных ран. Один человек каждые пятнадцать минут — свидетельствует статистика, свидетельствует бесстрастно, как это ей и положено. Впрочем, как показывает уже не статистика, а история — и давняя и не столь уже давняя”— наличие секретной службы еще далеко не гарантирует неприкосновенность и безопасность даже обитателям Белого дома.
Какая горькая ирония судьбы: битлзов привез из Англии в Соединенные Штаты знаменитый импресарио Эд Салливэн в начале 1964 года, привез для того, чтобы, говоря его словами, “дать Америке несколько забыться и отвлечься после шока, произведенного убийством президента Джона Фитцджеральда Кеннеди”.
Молодые парни из Ливерпуля, полные жизни и задора, появились в телевизионном “Эд Салливэн шоу” и немедленно завоевали Америку своей незатейливой песенкой “Я хочу держать твою руку”, своим простым, как мычание-жизнерадостных бычков, “Ие-йе”.
В ночь убийства Джона Леннона все до одного телевизионные каналы неоднократно прокручивали эту ленту, навеки вошедшую в летопись “электронной медии” наряду с любительским фильмом зеваки Эйба Запрудера, запечатлевшего своим дешевеньким киноаппаратом убийство президента Кеннеди в Далласе. “Я хочу держать твою руку”,— пел с экрана красивый двадцатитрехлетний. Лен-нон под поощряющим взглядом Эда Салливэна, и тинэйджеры ревели от восторга, рвали на себе волосы, царапали щеки, бились в истерике. “Я хочу держать твою руку”... Рука убитого Леннона беспомощно свисала с носилок, а толпа бывших тинэйджеров, ставших старше на двадцать лет и постаревших на добрую сотню, стояла в гробовом молчании перед “Дакотой”, этим инородным готическим телом в чреве Нью-Йорка. Никто не рвал на себе волосы, не царапая щек, а если кто и плакал, то украдкой. И пели бывшие тинэйджеры не “Ие-йе”, простое, как мычание жизнерадостных бычков, а “Все, о чем мы просим, это дайте миру шанс” — песню Леннона, ставшую гимном антивоенных маршей во времена агрессии против Вьетнама. Они пели, подняв над головами руки с растопыренными знаком победы пальцами, и как-то само собой, незаметно телевизионный репортаж 8 декабря 1980 года тоже начинал походить на хронику давних лет.
...Когда битлзы впервые ступили на землю обетованную, репортеры спросили Джона Леннона:
— Как вам показалась Америка?
— Зеленой,— ответил он, не задумываясь.
В последние мгновения его короткой, насильственно оборвавшейся жизни Америка предстала перед ним красной, залитой кровью.
Леннон, несмотря ни на что, любил Нью-Йорк. За несколько дней до своей смерти в беседе с корреспондентом Би-би-си он говорил о том, что на нью-йоркских улицах можно потеряться, остаться неузнанным, можно сходить в кино и даже, подумать только, в ресторан, не привлекая назойливого внимания поклонников и поклонниц. А если подойдет охотник за автографом, то не' беда, всегда можно отвертеться. “В Нью-Йорке я, как Грета Хьюз или Говард Гарбо”,— шутил Леннон, смешивая имена двух самых знаменитых отшельников — миллиардера Говарда Хьюза и кинозвезды Греты Гарбо. Но от “охотника” с Гавайев Леннону отвертеться не удалось...
На последнем напетом им диске — “Двойная фантазия”, надписанном Чэпмену, Джон стоит с Йоко перед “Дакотой”, на той самой нью-йоркской улице, где его опознали и застрелили.
Брат Йоко написал ей из Токио: “Приезжай в Японию. У нас количество убийств, совершаемых в год, в двести раз меньше, чем в Америке. Это тебе не Нью Йорк”. Эти слова задели за живое мэра Нью-Йорка Эдварда Коча. "Мы, конечно, скорбим о кончине Леннона, но при чем тут наш город? — заявил мэр.— Убийца был алабамцем, проживавшим на Гавайях, а его жертва — англичанином из Ливерпуля Лондонские газеты пишут, что убийство Леннона - “типичная нью-йоркская история”: свобода ношения оружия превращает людей в монстров. Позвольте спросить, а разве нет монстров в Англия? Справьтесь на сей счет у северных ирландцев”. Коч — старый, опытный политикан, он знает, как
надо защищать честь мундира, запачканного кровью. А насчет англичан и Северной Ирландии он прав. Тут ничего не попишешь. Монстры британского колониализма чудовищны, но никто, к сожалению, и не собирается упрятать их в Тауэр или хотя бы — на худой конец — на тридцать дней в сумасшедший дом вроде “Бельвью”...
Кстати, о чести мундира. За день до своей смерти Джон Леннон пожертвовал десять тысяч долларов на приобретение пулезащитных жилетов для нью-йоркской полиции. Он заботился о ней больше, чем она о нем. На самом Ленноне пулезащитного жилета не было. Последним одеянием этого экс-битлза, совершившего переворот не только в поп-музыке, но и в модах, был брезент той самой окраски, какой ему показалась Америка в день их первого свидания.
Пулезащитный жилет понадобился его убийце — Марку Давиду Чэпмену. Не в смирительной рубашке, а именно в таком жилете доставили его на следующий день в здание суда. На суд скорый и правый? Нет. Он был лишь сторонним наблюдателем мелкотравчатой трагикомедии. Адвокат Герберт Алдерберг заявил “его чести” судье Реттинджеру, что отказывается вести дело ставшего по-геростратовски знаменитым клиента, ибо опасается за свою драгоценную — во всяком случае, для него — жизнь. “Его честь” судья Реттинджер счел причину самоотвода вполне уважительной. Своя рубашка.— в особенности если поверх нее нет пулезащитного жилета — ближе к телу. Он удовлетворил просьбу Ал-дерберга, назначил Чэпмену нового адвоката, а самого обвиняемого приказал перевести из психиатрической больницы “Бельвью” в более надежное место — в тюрьму на острове Рикер, намытом в одном из рукавов реки Ист-Ривер. (По Нью-Йорку ходили слухи, видимо, не лишенные некоторого основания, что сотни тысяч людей, собравшихся в воскресенье 14 декабря на поминки Джона Лен-аона, пойдут на штурм “Бельвью” и расправятся с Чэпменом.)
Размышляя об убийстве Леннона, я вновь и вновь нахожу глубокую и трагическую символику в том, что именно проповедники ненасилия становятся жертвами насилия. Вспомним хотя бы Махатму Ганди и Мартина Лютера Кинга. В песне Леннона “Революция” есть такие строки:
Вы говорите, что хотите революцию,
Ну, вы знаете —
Все мы хотим изменить мир.
Вы говорите, что это эволюция,
Ну, вы знаете —
Все мы хотим изменить мир.
Но если вы говорите о разрушении,
То не рассчитывайте на меня...
В одном из своих последних интервью Леннон, говоря об убийствах Ганди и Кеннеди, настойчиво утверждал: “Смертная казнь не исправляет убийц. Насилие рождает насилие”. С этой же меркой он подходил и к теме насилия и смерти в искусстве. В молодости Леннон считал, что художник может достичь вершин самовыражения лишь через саморазрушение. В качестве примера он приводил судьбу Ван Гога, Оскара Уайльда, Дилана Томаса, Сергея Есенина. Позже он резко изменил свои взгляды. Это особенно ярко отразилось в его отношении к течению “панк” в поп-музыке. Одобряя некоторые стилистические новшества “панка”, Леннон был категорически против его философии насилия и обо жествления смерти. “Я отнюдь не без ума от людей, которые разрушают себя. Когда Нейл Янг в своей песне “Ржавчина никогда не спит” утверждает, что “лучше сгореть, чем слинять”, я ненавижу его. Как можно делать героев из Сида Вишиос и ему подобных?” (Сид Вишиос — певец и гитарист из панк-группы “Пистолеты” — зарезал свою подружку, а спустя некоторое время принял смертельную дозу наркотиков.)
Леннон считал опасным и болезненным культ мертвых — поклонение Рудольфу Валентино, Джеймсу Дину, Элвису Пресли, Мэрилин Монро, Джону Уэй-ну и тому же Сиду Вишиос- (“Вишиос” по-русски — “порочный”. Это был псевдоним певца.) “Я не хочу, чтобы мой сын Шон (ему исполнилось пять лет, когда убили Леннона) подражал Уэйну и Вишиос, боготворил их. Чему они учат?
Ничему. Смерти. Ради чего умер Вишиос? Чтобы мы могли танцевать рок-н-ролл? Но ведь это же чепуха! Что касается меня, то покорно благодарю. Я предпочитаю быть живым и здоровым”.
Но мир насилия, который нельзя изменить, не разрушив, не дал Леннону насладиться жизнью и здоровьем. Мир насилия расправился и с этим певцом и проповедником непротивления злу. Его тело еще не успели кремировать, а его лик уже причислили к сонму Валентине, Пресли, Монро, Уэйна и Вишиос. Какая злая насмешка, какая грубая трагедия — человек не смог прожить жизнь, как хотел; не смог умереть, как хотел; не может и после смерти остаться в памяти людей таким, каким хотел. Более того, самим фактом своей жизни и смерти он способствует разрушению своих грез и надежд. Кто знает, сколько юношей и девушек, решив в наркотическом или неврастеническом трансе, что “лучше сгореть, чем слинять”, кончат жизнь самоубийством у витых железных ворот готической “Дакоты”, как это происходит у могилы Валентине в Голливуде, у мавзолея Пресли в Мемфисе.
Да, жизнь и смерть Джона Леннона — парадокс, превращенный обществом насилия в будничную повседневность, отчего этот парадокс становится еще более жутким, что тоже, в свою очередь, парадоксально, но вполне объяснимо. Художник, живущий и творящий в обществе насилия, но отказывающийся активно бороться против него, предпочитающий “слинять” — ибо в Соединенных Штатах глагол “гореть” стал достоянием не борцов, а наркоманов, перекочевав из героического пафоса в жаргон подворотен,— в конце концов сам оказывается жертвой насилия, жертвой и одновременно, хотя и бессознательно, против своей воли, орудием. В случае с Ленноном — слепым. Смертельно раненный, он уже ничего не видел сквозь свои знаменитые нарочито старомодные круглые дымчатые очки в тонкой стальной оправе, которые каким-то чудом уцелели, не разбились, остались на носу, когда он, обливаясь кровью, рухнул на тротуар 72-й стрит у входа в вестибюль готической “Дакоты”.
“Сгореть” в современной Америке — бегство в наркотики, “слинять” — бегство от реальной действительности. Это две стороны одной медали, и потому бороться с “горением” методом “линяния” — напрасная затея, в лучшем случае донкихотство, в худшем — капитуляция, “моя хата с краю”. Леннон и Оно делали все для того, чтобы их сын Шон не знал, кто его отец. Что только не изобретали, пытаясь оградить его от внешнего мира. При нем не говорили о битлзах, не исполняли их музыки. Однажды в гостях маленький Шон увидел по телевидению мультипликационный фильм “Желтая подводная лодка” и был очень удивлен, узнав среди рисованных героев своего отца в самых невероятных одеяниях и ситуациях. Леннону и Оно долго пришлось затем объяснять Шону, каким это образом его “дадди” — папочка оказался в желтой подлодке и что все это значило. Разумеется, объяснения были так же связаны с историей битл-зов, как аисты с деторождением.
Мы все живем в желтой подводной лодке, В желтой подводной лодке, В желтой подводной лодке...
Но Леннон, Оно и Шон жили не в подводной лодке, а в жестоком мире насилия, где желтизна — удел не солнца и цветов, а прессы и домов для умалишенных. Волшебная желтая подводная лодка Шона была торпедирована в понедельник 8 декабря тем же самым “Смит и Вессоном” 38-го калибра, который изрешетил его “дадди”. Иоко Оно вынуждена была рассказать сыну всю правду об отце — кем он был и кем больше не хотел быть. Битлзом.
Не знаю, что понял из рассказа своей матери юнга пошедшей ко дну желтой подводной лодки. (Мне невольно вспоминается сын покойного президента Кеннеди Джон-Джон (погиб в авиакатастрофе в августе 1999 - Dr. Serge), который радостно салютовал, прикладывая ручонку к воображаемому козырьку, когда тело его отца предавали земле на Арлингтонском военном кладбище в Вашингтоне. Джон-Джону было весело. Бухали пушки, гремели оркестры, чеканил шаг почетный караул.) Повторяю, я не знаю, что понял из рассказа своей матери юнга пошедшей ко дну волшебной желтой подводной лодки.
На 2-ю колонку
Но поняла ли сама Оно, что и в морской пучине невозможно укрыться от бурь мира сего, что бегство от него на “Наутилусе” капитана Немо — тщетная затея? Мор”кой канат мало чем отличается от веревочки из поговорки. Сколько ему ни виться, а конец все-таки будет...
Правда о Ленноне: кем он был и кем больше не хотел быть. Битлзом.
Так выглядит формула его жизни, очищенная от плевел рекламы и водорослей скандалов и скандальчиков, диалектическая формула — закон отрицания отрицаяия, не капитуляция перед конформизмом, не ободранные колени блудного сына, покорно ползущего к Отцу, роскошной библейской бороде которого может позавидовать любой хиппи, не усмирение гордыни в рефрижераторе потребительского общества, не знаменитое “если не можешь свалить систему, присоединяйся к ней”, а вечный поиск и вечный бой, когда покой даже не снится, вечная неудовлетворенность, сжигающая художника на медленном огне всех мыслимых и немыслимых преисподний, головокружительная погоня за жар-птицей сложной простоты, настолько сложной и настолько простой, что руки опускаются в бессильном отчаянии и, что еще страшнее, искушение, соблазн вернуться на старый, проторенный путь эквилибристики, жонглирования, фокусов, эпатажа, в котором, по сути дела, бунтарства и революции столько же, сколько в “чего изволите”, ибо музыку заказывают тебе другие. Такое возвращение на круги — или диски? — своя равносильно творческому и гражданскому колесованию, творческой и гражданской капитуляции, стыдливо задрапированной фиговым листком филистерского “здравого смысла”, “с меня хватит”, “пусть теперь другие”, “я тоже человек” и прочих прописных истин мещанской лжи...
Джон Уинстон Леннон появился на свет 9 октября 1940 года в Ливерпуле, одном из крупнейших портовых городов Англии. Его отец Альфред — моряк торгового флота — бросил семью вскоре после рождения сына. Мать мальчика Джулия отдала его на воспитание своим сестрам. Через несколько лет она погибла в автомобильной катастрофе. “Я потерял мать дважды”,— говорил Леннон. Отец-моряк бросил якорь в гавани сына лишь четверть века спустя, когда тот стал богатым и знаменитым. Блудный отец шантажировал Джона через печать — “бедный родитель, забытый разбогатевшим сынком”. Так продолжалось, пока Альфред не отправился в свое последнее плавание — на тот свет.
Джон был “трудным” ребенком — сообразительным, самостоятельным, непослушным. Окажись он в другой среде, его бы носили на руках как вундеркинда. Но в портовых кварталах Ливерпуля за это давали по рукам.
Он был необычайно музыкален. С ранних лет научился играть на пианино, аккордеоне, гитаре. Народная музыка и рок, ставшие особенно популярными в Англии в начале пятидесятых годов, полностью завладели мальчиком. “Все мы — и битлзы, и Боб Дилан, и Роллинг-стоунз — вариации рок-н-ролла. Впрочем, возможно, мне это только так кажется, подобно тому как старшие поколения утверждают, что в их время все было куда лучше”.
В 1955 году, говоря словами выдающегося композитора и дирижера Леонарда Бернстайна, произошла встреча “святого Иоанна” со “святым Павлом” — Джона Леннона с Полем Маккартни, хотя отец Поля упорно вдалбливал сыну, чтобы он “не водился с этим мальчишкой”. Джон и Поль образуют дуэт гитаристов “Кворримен” и начинают потихоньку бренчать в церквах и на частных вечеринках. Через несколько лет к ним присоединяется “ходивший за нами по пятам, как собака” Джордж Харрисон. “Кворримен” превращаются в “Сил-вербитлз” — “Серебряных битлзов”, а затем в “Битлз”. “Почему “Битлз”? — часто спрашивали Леннона. “Просто так — “Битлз”,— отвечал, как правило он,— с таким же успехом мы могли стать “Куз”. В 1961 году к тройке гитаристов примыкает ударник Ринго Старр, и группа “Битлз”, окончательно сложившись, отправляется на “завоевание земного шара”.
Поначалу “завоевание” ограничивалось портовыми кабачками и молодежными клубами Ливерпуля. Богатством еще не пахло. Битлзы получали всего семь-восемь фунтов стерлингов за концерт. Но с тех пор как роль их менеджера взял на себя Брайан Эпстайн, владевший магазином граммофонных пластинок в том же Ливерпуле, дела круто пошли в гору. Под эгидой своего “ангела-хранителя” битлзы стали совершать успешные европейские турне, и вскоре Гамбург знал их лучше, чем Ливерпуль. Расчет Эпстайна оправдал себя. Завоевать Англию извне оказалось легче, чем изнутри. Битлзов начинают приглашать на телевидение, в продажу поступает их' первая пластинка “Love me Do” — “Люби меня”. И она оказывается пророческой Любовь к битлзам захватывает Британские острова, а после их всеанглийского турне перерастает в феномен, вошедший в историю западной культуры и нравов как битломания. В 1963 году песенка битлзов “Please, Please me” (“Пожалуйста доставь мне удовольствие”) возглавляет список наиболее популярных шлягеров, а ее авторов приглашают выступить перед королевским семейством.
Выступление оказывается успешным, но скандальным. Объявляя очередной номер, Джон Леннон, этот музыкальный Гаврош портового Ливерпуля, с озорством восклицает:
— Тех, кто сидит на дешевых местах, просим аплодировать. Остальные могут ограничиться позвякиванием своих драгоценных украшений!
Те, кто на дешевых местах, бурно аплодируют. “Остальные” — коронованные и некоронованные Виндзоры — шокированы...
1964 год. Поездка в Америку на шоу Эда Салливэна. Битломания, помноженная на американские размах и деловитость, принимает характер всемирной эпидемии. Концерты, пластинки, фильмы. Битлзы затмевают популярностью Даже самого Элвиса Пресли, их бывшего кумира и нынешнего конкурента “Мы хотели быть больше Элвиса, но один на один никто из нас не смог бы сладить с ним. Поль был слишком слаб, я — не слишком красив, Джордж — уж очень молчалив, ну а Ринго — всего лишь ударник. Однако вместе, вчетвером, мы одолели Элвиса”,— говорил Леннон.
Побив Элвиса Пресли, битлзы бросают вызов... Иисусу Христу. И вновь победа! Джон Леннон произносит фразу, которую ему до сих пор не могут простить сильные мира сего: “Сейчас мы популярнее самого Христа, и еще неизвестно. что исчезнет раньше — рок-н-ролл или христианство”. Бравада? Конечно. Эпатаж? Разумеется. Но главное, что это сильно попахивало ересью. И не только религиозной. В желтой подводной лодке битлзов было много оттенков желтой кофты русских футуристов. А слова Леннона о Христе? Нельзя не вспомнить высказывание Горького об “Облаке в штанах” Маяковского: "Так еще никто не разговаривал с богом”. И недаром, когда битлзам навесили ордена кавалеров Британской империи, иные кавалеры, заслужившие их в тщетных попытках спасти от развала эту самую империю, оскорбленные, скандализованные, шокированные, завалили Букингемский дворец орденами, медалями и лен-тами, презрительно отказываясь от них, “оскверненных” битлзами, отказываясь от позорящего их аристократическую породу, их тщательно отполированный “бридинг” соседства с “ливерпульскими дворняжками”. Леннон не остался в долгу (Он вообще не любил оставаться в долгу у кого-либо,) “Эти джентльмены заработали свои награды убийством, мы — музыкой. Так кто же из нас более достоин их?” — говорил он. Через несколько лет, как я уже упоминал, Леннон швырнул свою медаль в лицо палачам Вьетнама и Биафры...
Я не собираюсь пересказывать здесь историю битлзов, все их хождения по мукам и америкам, по славе и концертам. Не в этом контрапункт моего повествования. Мой рассказ не о битлзах. Мой рассказ о судьбе художника в обществе насилия.
История знает куда более талантливых бардов. Леннон не был ни великим поэтом, ни великим композитором, ни тем более великим певцом или гитаристом, таким, скажем, как Карузо или Сеговия. Леннон сам признавал это. “Я примитивный музыкант, никогда не обучавшийся игре или композиции”. Так в чем же секрет его ошеломляющего успеха? Пользуясь сравнением со спортом,
можно сказать, что Леннон был многоборцем. Не достигая вершин в каком-либо одном виде “спорта”, он становился недосягаем в “спортивной полифонии”, основным компонентом которой были не поэзия и даже не музыка, а чувство времени. Владимир Маяковский, объясняя взлет русского футуризма, подчеркивал, что он дал возможность заговорить “безъязыкой улице”, корчившейся до Этого в муках: молчания. Языком Леннона, языком битлзов заговорили дети “бэ-би-бума” — послевоенного демографического взрыва на Западе.
Творчество битлзов и, что не менее важно, их образ жизни выражали мятущуюся душу поколения, оказавшегося потерянным уже со дня рождения и восставшего против лицемерной морали своего общества и трусливого конформизма своих родителей. Ненависть этого поколения была конкретной, ибо она была направлена на реальное зло. Любовь этого поколения была во многом абстрактной, ибо она была направлена на абстрактное добро. Трагедия детей “бэ-би-бума” как раз в том и состояла, что они с пронзительной до боли ясностью видели и ощущали “против”, а вот “за” расплывалось перед их глазами в тумане марихуаны, в мерцании психоделических калейдоскопов, в галиматье “трансцендентальной медитации” и прочей опасной чепухи “восточных” религиозных культов. Это поколение укорачивало юбки и удлиняло волосы, еще не ведая о том, что по одежде лишь встречает и что, снявши голову, по волосам не плачут.
Кстати, просматривая в те дни документальные ленты о ранних битлзах, я, как говорится, задним числом диву давался: почему, мол, весь этот сыр-бор? С точки зрения общепринятых современных стандартов, и одежда и знаменитые прически битлзов, действовавшие на “почтенную публику”, как красная тряпка на быка, выглядят безнадежно старомодными. В таких коротких прическах, в таких строгих зауженных черных костюмах при черных галстуках и белых сорочках сейчас не щеголяют даже служащие похоронных бюро и солдаты, получившие увольнительную и пришедшие потанцевать и развлечься на Кони-Айленд в Нью-Йорке.
В качестве собственного корреспондента “Известий” я работал в Лондоне с 1964 -по 1968 год. Это было как раз то время, когда столица Англии получила название “свингинг Лондон” — Лондон приплясывающий, веселящийся, даже кривляющийся. Из центра разваливающейся Британской империи город на Темзе превратился в центр складывающейся империи молодежной поп-культуры. Мери Квонт только-только “изобрела” мини-юбки, битлзы только-только произнесли “Ие-йе”—• это первое, как “мама”, слово новорожденного “бэби-бума”. Лондонские Кинго-роуд, Эбби-роуд, Челси, Карнаби-стрит отобрали у Парижа и Нью-Йорка пальму первенства в области массовой молодежной моды. Скульптура амурчика со стрелой на площади Пикадилли стала Меккой международного движения хиппи.
Услышав впервые битлзов. Боб Дилан сочинил балладу, в которой были такие слова:
Определенная линия.
Вы по какую от нее сторону?
Родители пытались ставить пределы.
Дети хотели все.
И битлзы сказали им: “Берите!”
Битлзы стали отращивать волосы — молодежь перестала посещать парикмахерские. Подражая близорукому Леннону, тинэйджеры заводили очки. Когда в печати появилась фотография битлзов, сидящих на корточках с индийским “пророком” Махариши Махеш Йоги, парни и девушки позабыли на некоторое время о назначении стульев. Безъязыкое поколение заговорило через битлзов, пыталось найти в них собственное “я”, потерянное в джунглях общества потребления и приспособления. “Мы не были чем-то самодовлеющим, имеющим самостоятельную ценность вроде Моцарта и Баха. Мы были словно медиумы в спиритическом сеансе, которые ничто сами по себе, без человеческой коммуникабельности, без взаимного сцепления рук. Все дело было во времени, в людях, в юношеском энтузиазме. Быть может, мы и были каким-то флагом какого-то корабля, но главное заключалось в том, что корабль этот двигался. Быть может, мы и кричали “Земля!”, но опять-таки главное было в движении и в том, что все мы находились в одной лодке”,— вспоминал о тех днях Леннон.
Медиумы (не шарлатаны) говорят бессознательно, вернее, их устами глаголят другие. Они, как раковина, в которой слышен шум океанского прибоя/. Такими медиумами-раковинами своего времени и поколения как раз и были битл-зы. В этом, а не в индивидуальной творческой силе секрет их ошеломляющего успеха. По сей день продано около четырехсот миллионов пластинок битлзов, то есть одна пластинка на каждые десять обитателей земного шара, многие из которых даже не слышали о ливерпульской четверке. А сколько кассет звукозаписи и видео! Это абсолютный, никем еще не побитый рекорд — ни среди живших, ни среди живущих, включая Элвиса Пресли и, да простят мне богохульство, Иисуса Христа.
Но медиум, раковина и даже флаг на корабельной мачте, к сожалению, не слишком-то надежные пеленгаторы истины. Можно кричать “Земля!”, но видеть мираж. Знаменитые очки Леннона еще не гарантировали от оптического обмана, а нередко даже способствовали ему. С помощью одного и того же медиума люди вызывали самых различных духов; прикладывая к уху одну и ту же раковину, они слышали самые различные шумы самых непохожих один на другой океанов; задирая головы к флагу на корабельной мачте, они смешивали розу ветров с социальными бурями. И это только искренне заблуждающиеся. А сколько было умышленно вводивших в заблуждение?!
Вот всего два примера. Леннон написал песню “Люси в небесах с бриллиантами”. Она была навеяна мотивами “Алисы в стране чудес”. Помните то место, когда Алиса, сидя в лодке, покупает яйцо, и оно превращается в Хампти-Дампти? Леннон сравнивает Алису с девушкой с “калейдоскопическими глазами”, которая когда-нибудь сойдет с небес и спасет его. И что же сталось с этой романтической балладой? Сложив начальные буквы слов названия и получив ЛСД (Lucy in the Sky with Diamonds), саму песню стали воспринимать как призыв употреблять наркотики! Второй пример еще более разителен. Знаменитый “пророк” Чарльз Мэнсон утверждал на суде, что приказ убить жену режиссера Поланского красавицу-актрису Шарон Тэйт, бывшую на восьмом месяце беременности, он якобы получил от Леннона. Этот “приказ”, по словам убийцы, был “закодирован” в песне “Хелтер Скелтер”.
Такая, с позволения сказать, “интерпретация” была кое-кому на руку. Она, с одной стороны, отвлекала молодежь от социальной тематики в творчестве битлзов, а с другой — компрометировала их в глазах западной интеллигенции, делала пугалом, которым мещанство стращало своих отпрысков, метавшихся между домостроем и публичными домами и не догадывавшихся о существовании иного выбора. Справедливости ради следует сказать, что и сами битлзы были повинны в этом, давая повод “интерпретаторам” своим образом жизни, своим эпатажем. Эпатаж этот всегда был “на грани”, которую битлзы, чего греха таить (из песни слова не выкинешь), нередко преступали...
Многие западные “битлологи” утверждают, что распад ансамбля битлзов начался со смертью их “ангела-хранителя” Эпстайна, а довершен был женитьбой Леннона на Йоко Оно. Это в лучшем случае полуправда, попытка выдать повод за причину, свести социально-творческий кризис к удобной формуле “шер-ше ля фам” (“ищи женщину”), к будуарной неразберихе, оскорбленному самолюбию, неутоленным амбициям и финансовым дрязгам. И хотя всего этого у битлзов хватало с избытком, их союз был разрушен совершенно иными силами.
Внешне, казалось, ничто не предвещало кризиса. Битлзы были на вершине славы Они словно нашли заветный философский камень, превращающий все в золото. Диски, которые они записывали, расходились в миллионах экземпляров и неизменно возглавляли списки наиболее популярных. Вчерашние ливерпульские голодранцы стали мультимиллионерами. Их песни получили всеобщее признание. Их мелодии исполняли Бостонский симфонический оркестр и джаз Дюка Эллингтона, вводили в балет и бродвейские мюзиклы Баланчин и Роббинс, пели с эстрады Франк Синатра и Элла Фитцджеральд.
На 2-ю колонку
Они стали героями мультипликационных фильмов и газетных комиксов, голливудских павильонов и детских площадок, вторглись в моды журналов и в журналы мод, в живопись и архитектуру, в мир рекламы, наркотиков, секса, короче, стали неотъемлемой частью современной западной культуры и образа жизни. В то время как скульптуры президентов США и премьер-министров Англии вносили и выносили из музея восковых фигур мадам Тюссо, изображения битлзов стояли непоколебимо, словно не из податливого воска были слеплены, а высечены из скалы Гибралтара. Расхожая мудрость подсказывала: так держать, от добра добра не ищут.
Но художник лишь тот, кто ищет. Для художника успокоиться — значит умереть. В этом суть древнегреческой легенды о Пигмалионе. Когда боги, вняв его мольбам, оживили изваянную им прекрасную деву, он лишился созидательного дара. Он стал счастливым любовником, мужем, семьянином, всем чем угодно, но заплатил за это способностью творить. Нечто подобное происходило и с битлзами, и Джон Леннон первым почувствовал это, разглядев за туманом коммерческого успеха и давящей, как крахмальный воротничок, респектабельности предательские рифы, на которые неслась их желтая подводная лодка, влекомая течением всеядного и всепоглощающего быта, капитулянтского, как “чего изволите”, и сытого, как кастрированный кот. “До нас никто и пальцем не смел дотронуться. Брайан (Эпстайн.— М. С.) вырядил нас в костюмы и так далее, и мы имели “агромадный” успех. Но мы продались. Наша музыка стала мертвой, и, чтобы сочинять ее, мы умертвляли и самих себя”,— с горечью признавался Леннон.
Продюсеры и публика ждали и требовали от битлзов все новых и новых “Ие-йе” наподобие прозвучавшего впервые в песенке их далекой юности “She Loves You” (“Она любит тебя”). И ох, как трудно было сказать “Нет-нет” этому “Ие-йе”, столь дорогому и как воспоминание и как дойная корова, одновременно сентиментальному и доходному! Поль, Джордж и Ринго продолжали цепляться за “Ие-йе”, Джон восстал. Его уже не удовлетворяло поверхностное привнесение ритмов и идиом блюза и народной музыки в рок-н-ролл, а тем более подчиненное, подсобное положение слова в песне. (Кстати, Леннон всегда настаивал и подчеркивал, что он поэт. Его отношение к слову было новаторским и в стихах и в прозе. Он искал и находил в нем новые грани, неожиданные, незатасканные. Его две книги — “In His Own Write” (“Сам по себе”) и “A Spaniard in the Work” (“Испанец в процессе созидания”) — носят явный отпечаток влияния Льюиса Кэрролла и Джеймса Джойса, пропущенных сквозь горнило современной поп-культуры.)
В одном из последних интервью Леннон вспоминает о своих спорах с Бобом Диланом: “Дилан вечно говорил мне: “Прислушивайся к словам, парень”. Я отвечал: “Не могу, я прислушиваюсь к звучанию”. Но затем я переломил себя — стал уважать слово”. Переход от “Ие-йе” к сложным балладам, сложным по своей словесной фактуре и содержанию, все более философскому и социальному, начался под влиянием американской агрессии во Вьетнаме. Вот что рассказывал по этому поводу Леннон:
“В течение нескольких лет, когда мы ездили по всему миру с концертами, Эпстайн категорически запрещал нам говорить хоть что-нибудь о Вьетнаме и войне, отвечать на вопросы, связанные с ними. Но однажды во время очередных гастролей я сказал ему: “Молчать больше нельзя. Я буду отвечать на вопросы о войне. Мы не можем игнорировать ее”. Я считал абсолютно необходимым, чтобы битлзы определили свое отношение к этой проблеме”.
Так возникла “Революция”. История записи этой песни весьма поучительна. Она свидетельствует о том, как новое содержание таранило старую форму, опровергало и отвергало ее. Тема Вьетнама и войны не влезала в узкие рамки “Ие-йе”, о ней нельзя было говорить походя, приплясывая — два притопа, три прихлопа. Поль Маккартни и Джордж Харрисон были против “Революции”. Их смущал ее “мессидж”, то есть сигнал, послание, смысл. В качестве компромисса они настаивали на ее исполнении в быстром темпе. Леннон возражал, ибо быстрый ритм не позволял слушателю вникнуть в “мессидж”, осознать его. Танцевалъность, бравурность выхолащивали и облегчали “мессидж”, делали его несерьезным, неглавным, побочным. Однако Поль и Джордж настояли на своем, объясняя “политические завихрения” Джона влиянием Иоко Оно, якобы вознамерившейся стать “пятым битлзом”.
Теме “Революции” Джон Леннон остался верен до последних дней — и неприятию войны, и стремлению изменить мир к лучшему, и отказу от насилия. Буквально накануне своей смерти он говорил: “Слова “Революции” остаются в силе и сейчас Они по-прежнему отражают мои политические взгляды. В те годы я говорил Эбби Хоффману и Джерри Рубину (руководители движения йппи): если вы начнете прибегать к насилию, то не рассчитывайте на меня. Не ждите меня на баррикадах, если они не увиты цветами”.
Студенты в Кенте и Джексоне были расстреляны солдатами национальной гвардии после того, как девушки вложили в стволы их карабинов красные гвоздики...
Конечно, насилие по Хоффману и Рубину, далеко не движущая сила истории. Оно скорее попахивало анархизмом. Но, к чести Леннона, надо сказать, что он оказался куда более последовательным борцом против “системы власти”, чем вожаки йппи, .которых эта система в конце концов приручила. Хоффман стал образцовым буржуа, а Рубин служит в одной из финансовых фирм на Уолл-стрите! Леннон искренне возмущался, наблюдая по телевизору, как они кривляются уже в своем новом качестве. “Видеть Хоффмана на телевизионном экране столь же омерзительно, как видеть Никсона. Возможно, людей охватывают аналогичные чувства, когда они видят меня или нас, битлзов,— что, мол, они здесь делают? Или, быть может, это лента старой хроники?” — говорил Леннон.
Художник и человек, он понимал, что одно дело — лента старой хроники, другое — подделывание настоящего под старину. Битлзы шестидесятых годов изжили себя в семидесятых и грозили пережить — в восьмидесятых. Леннон отказывался быть живым трупом, восковой фигурой из музея мадам Тюссо, раритетом приятным во всех отношениях, как гоголевская дама, объектом умилительной и умиляющей ностальгии, “пластиночным пекарем”, или наркотической развалиной, или всем этим одновременно.
“Я не захотел пойти по стандартному, проторенному пути, существующему в нашем бизнесе: или перекочевать в Лас-Вегас и петь в его Шантанах свои старые шлягеры, или же отправиться в тартарары, подобно Элвису Пресли”,— говорил Леннон. Более того, новое отношение к слову, к смыслу, к “мессаджу” песни заставило его вообще отказаться от концертных выступлений. (Битлзы перестали вместе выступать перед публикой еще в 1966 году.) Леннон считал и был, к сожалению, прав, что концерты стали выливаться, вырождаться в истерию битломании, в какофонии которой безнадежно тонул “мессидж”. А он жаждал совсем иного. Он жаждал аудитории, которая не слышит, а слушает, не прислушивается, а вслушивается, которая, как и он, уже выросла из пеленок “Ие-йе”, возмужала, повзрослела, посерьезнела.
“Четырехголовый Орфей”, как прозвал битлзов Леонард Бернстайн, все больше становился жертвой многоголовой гидры развлекательной индустрии. Прирученные вчерашние бунтари — весьма надежное помещение капитала. Не только политического. “Я находился под прессом всевозможных контрактов с двадцати двух лет. Это все, что я знал в те годы. Я не был свободен. Я был посажен в клетку. Мои контракты будили во мне физическое ощущение пребывания в тюрьме. В какой-то момент жизни для меня стало важнее очутиться лицом к лицу с реальностью, с самим собой, чем со взлетами и падениями исполнительской деятельности и мнения публики. Рок-н-ролл перестал быть радостью для меня... Конечно, сойти со сцены труднее, чем продолжать шоу. Я знаю об этом по собственному опыту. Я испытал на себе и то и другое. Я выпекал пластинки с 1962 года по 1975-й. Решительный уход может показаться смертью, словно тебе пробило шестьдесят пять пенсионных лет и кто-то, постучав три раза по столу в твоем служебном офисе, провозгласил: “Жизнь окончена. Пора играть в гольф!”
Выскочить из самого себя — чрезвычайно трудно и болезненно. Помните, у Маяковского? Человек в конце концов не змея и не может менять кожу “по сезону”, не расплачиваясь за медный мусор чешуи золотом души. “Меня нарекли и обрекли на всю жизнь быть рок-идолом, и я ненавидел это”,— жаловался Леннон. А положение обязывало. “Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды!” — предупреждал поэт. Тщетное предупреждение. Идолы всегда должны оставаться идолами. В противном случае их свергают. Немедленно, беспощадно, с треском и шумом. Участь низвергнутых идолов хуже участи голых королей. Ведь идолы возвышаются благодаря публике, толпе, а короли — в результате династической эстафеты. Низвергнутым идолам не снести головы, голые короли чаще всего сохраняют корону.
“Я потерял творческую свободу, оказавшись пленником клишированного образа творца, художника, артиста, каким он якобы должен быть по представлению молвы, по мнению толпы. И многие художники приносят себя в жертву этому фальшивому образу, умирая от пьянства, как Дилан Томас, от безумия, как Ван Гог, от дурной болезни, как Гоген”,— возмущался Леннон. Да, толпа или то, что Пушкин называл чернью, видит или хочет видеть в художнике шута и гладиатора одновременно. Он должен смешить и развлекать ее всю жизнь, а апофеозом должна стать его смерть. И не дай бог, если она не будет насильственней! Художник, умирающий естественной смертью в постели, не устраивает чернь, которая в таком случае считает, что ее надули, и требует “деньги обратно”.
Уолту Уитмену было тесно “между шляпой и башмаками”. Леннону было тесно в костюме битлза. И в творчестве и в быту Джон был распят в нем и на нем, подобно Христу, которого он в гордыне своей и юношеском запале “обошел”, оставил далеко позади.
Странным, удивительным был этот костюм — не тот черный, в котором они начинали,— не столько пулезащитный, сколько пулепривлекающий. Костюм этот дразнил уже не мещан, которые свыклись с ним, хотя он стал еще более “возмутительным” с их точки зрения, еще более вызывающим, шокирующим, недопустимым. Костюм этот стал мишенью для идолопоклонников. Они слетались, как мошиара на свет, грозя погасить его. “Рок когда-нибудь убьет нас всех. Долгое пребывание в этом бизнесе смертельно — и творчески и физически”,— говорил Леннон.
Да, странным, удивительным был костюм битлза — одновременно пулепривлекающий жилет, красный плащ тореодора, смирительная рубашка и мешок, надетый на голову приговоренного к смертной казни. “Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды!” Но ведь это просто невозможно, когда речь идет об одеждах битлзов! Их разрывали в клочья на сувениры вместе с душой, а бывало, и телом самих идолов. Властители дум своего поколения были его собственностью и даже узниками. Фома неверный грубо, без разрешения залезал в их язвы, чтобы убедиться, настоящие ли они, и в отличие от своего библейского предтечи приумножал их елико возможно, разрушая то, чему поклонялся, и поклоняясь тому, что разрушал. Нет, это уже не был невинный, смешной и потешный “человек из публики”, которого обычно вызывают на сцену фокусники. Не был он, по сути дела, и Фомой неверным. Он был куда опаснее, ибо верил слепо и безгранично. И в битлзов и в то, что они безгранично принадлежат ему.
“Что происходит со мной? Что я делаю? Кем хочу быть? Чего ищу и чего вы ищите во мне? Люди, поймите же, черт подери, ведь я художник, а не скаковая лошадь!” — говорил, увещевал, заклинал Леннон. Тщетно. Глас человека, которого слушали миллионы, был одновременно гласом вопиющего в^ пустыне. Окруженный плотной многомиллионной стеной почитателей, он не мог пробиться к друзьям-единицам.
...Беременность Йоко была тяжелой. Ей несколько раз приходилось ложиться в больницу. Однажды, переливая ей кровь, медсестра по ошибке ввела не ту группу. Начались конвульсии, рвота. “Скорее доктора!” — крикнул медицинской сестре сидевший в палате Леннон. Доктор не замедлил появиться. “Он вошел в палату и, даже не замечая Йоко, бившуюся в конвульсиях, направился прямо ко мне, пожал руку и сказал: “Я давно мечтал встретиться и поговорить с вами. Я страстный поклонник вашей музыки”. Я не выдержал и заорал:
“Христа ради, моя жена умирает, а вы хотите говорить со мной о моей музыке!”
Жертвы, которых требует искусство, иного рода...
И вот Леннон решил “отвалиться”. Как писал ведущий американский музыкальный критик Джим Миллер, “Леннон стал первой и пока что последней, единственной суперзвездой, которая добровольно отказалась от своего звездного статуса”. Правда, попытки “отвалиться” Леннон предпринимал и раньше, например, в 1966 году, когда, покинув битлзов, он отправился в Испанию снимать фильм “Как я выиграл войну”. Но все эти попытки ни к чему не приводили. Слишком уж боязно было перегрызть пуповину, соединявшую его с битлзами, а через них с миром, где он был идолом. “Мне было страшно оставить дворцовые чертоги, хотя я и сознавал, что пребывание в них грозит смертью. Ведь именно это убило Пресли. Короли, как правило, становятся жертвами своих придворных. Их обкармливают, спаивают, развращают, пытаясь приковать к трону. Многие из королей вообще не просыпаются от дурмана. Выть окруженным рабами и придворными равносильно смерти. Никто не смеет сказать королю, что он голый. Никто не смел сказать это Элвису Пресли. Никто не смеет сказать это Микку Джэггеру, Полю Маккартни, Бобу Дилану. Никто не смел сказать это и мне. А когда Иоко впервые осмелилась, я не захотел, отказался признать это. Не буду скрывать, что даже сейчас, когда я осознал истину, это причиняет мне боль”.
И вот костюм битлза претерпел еще одну странную, удивительную метаморфозу — он стал одеянием голого короля. Впрочем, такой ли уж странной, удивительчой была эта метаморфоза? “Конец сновидения”,— пел Леннон в “Plastic Ono Band” (“Пластической наклейке Оно”) — первой пластинке, выпущенной им после разрыва с битлзами.
После того, как они пытали и пугали тебя
На протяжении двадцати лет,
Они все еще требуют,
Чтобы ты продолжал.
А ведь ты не в состоянии
Даже влачить существование.
Ты объят ужасом.
Страх сковал твои члены.
Битлзы, когда их охватывала депрессия, состояние подавленности, когда дело не клеилось, а сами они расклеивались, прибегали обычно к шутливому заклинанию, придуманному Ленноном.
— И куда это мы идем? — восклицал Джон.
— К вершинам, Джонни! — отвечали Поль, Джордж и Ринго, имитируя янки-бодрячков.
— А где они, эти вершины? — спрашивал Джон.
— На верхотурке поп-культурки! — скандировали Поль, Джордж и Ринго. “Верхотурка поп-культурки” была не вершиной, а тупиком. Когда битлзы осознали это, заклинание потеряло свою волшебную силу. “Рано или поздно народ начинает требовать музыку более реалистическую, более честную, музыку, идущую от сердца, а не от легких. Жизнь — это искусство. А если искусство хочет, в свою очередь, стать жизнью, оно должно быть естественным. Для меня все неестественное и бессмысленное — антиискусство”,— говорил Леннон, объясняя, почему он решил “отвалиться”.
...Время, прослышав от людей, что оно обладает свойством акселерации, решило испробовать ее на самих людях.
1966 год. Последний публичный концерт битлзов в Сан-Франциско, мировой столице вымирающего движения хиппи, и первая встреча Леннона с Йоко Оно на выставке ее картин в галерее Индика в Лондоне.
1967 год. Приняв смертельную дозу снотворного, умирает Брайан Эпстайн.
На 2-ю колонку
1968 год. Джон и Йоко выпускают свой первый совместный диск “Двое девственников”. Разыгрывается грандиозный скандал. Власти конфискуют “Двух девственников”. Родители Оно, солидные японские банкиры, отрекаются от дочери, а Поль Маккартни во всеуслышание провозглашает: “Джон полюбил Йоко и разлюбил битлзов”. Выпущенный в том же году “Белый альбом” битлзов по традиции возглавляет список наиболее популярных дисков года. Это скорее инерция славы, дань битломании. “В “Белом альбоме” битлзами уже и не пахнет. Это Джон и оркестр, Поль и оркестр, Джордж и оркестр и так далее”,— говорит Леннон. Он прав; “четырехголовый Орфей” все больше превращается в лебедя, рака и щуку. Даже записи проходят иногда отдельно и сводятся позже воедино “технарями”.
1969 год. Поль Маккартни женится в Лондоне на фоторепортере Линде Истмен, потенциальном “шестом битлзе”, и уходит в подполье. Через несколько дней в Гибралтаре сочетаются браком Джон и Йоко. Они не уходят в подполье, а начинают знаменитую кампанию “Бед-ин против агрессии во Вьетнаме” — сперва в амстердамском отеле “Хилтон”, затем перед кафедральными соборами Англии и наконец снова в “Хилтоне”, но на сей раз в канадском городе Торонто. Отлично сознавая рекламную ценность и привлекательность их брака и то, что средства информации все равно не оставили бы их в покое, Джон и Йоко решили превратить свой медовый месяц в “паблисити за мир”. “Генри Форд знал, как продавать автомобили с помощью рекламы. Я и Йоко “продавали” мир. Многим это казалось смешным, но многие начинали задумываться”,— вспоминал впоследствии Леннон. Надев белые пижамы, украсив свой гостиничный номер цветами, Джон и Йоко сидели в кроватях (“Бед” — по-английски кровать). Двери номера были круглые сутки широко распахнуты. Любой человек с улицы мог войти к ним. И входил. И, разумеется, как того и следовало ожидать, телевидение, фотографы, газетные репортеры дневали и ночевали в номерах Леннона в Амстердаме и Торонто. (Перед английскими соборами кроватями им служили спальные мешки.) Расчет Леннона и Йоко полностью оправдал себя, Они не сходили с экранов телевидения, с первых страниц газет и журналов. И вместе с сенсацией в мир непроизвольно просачивался их “мессидж” — призыв положить конец агрессии во Вьетнаме, положить конец страданиям всех униженных и оскорбленных, положить конец насилию и бесчинствам угнетателей и палачей.
Леннон бил истэблишмент его же собственным оружием — рекламой. Что ни говорите, а иногда цель все-таки оправдывает средства...
1969 год. Битлзы выпускают свой последний совместный альбом — “Эбби-роуд”. (На улице Эбби-роуд в Лондоне помещалась их студия звукозаписи.) Диск был записан в рекордно короткий срок. Работа спорилась, как в далекие годы гармонии и расцвета. Битлзы музицировали и записывались вместе, ансамблем, а не раздельно. Казалось, буря миновала, и все снова образуется. Но так только казалось. “Эбби-роуд” была лебединой песней битлзов, просветлением перед агонией, ремиссией. Закончив работу над альбомом, Джон Леннон объявил потрясенным друзьям: “Мне скучно. Я подаю на развод”.
Обычно сказки кончаются свадьбой. Сказка о “четырехголовом Орфее” закончилась разводом.
“...В некотором царстве, в некотором государстве жили да были три ма-леньких мальчика и звали их Джон, Поль и Джордж. Они решили жить вместе, потому что имели вместежительский характер. Начав жить вместе, они спрашивали себя: “А почему это мы живем вместе, почему, а?” И вот неожиданно у них выросли гитары и прорезались голоса. И все-таки им чего-то не хватало. Однажды к ним пришел старый добрый человек и сказал: “Вам нужен ударник”. Ударники приходили и уходили, и, наконец, один из них, мальчик по имени Рин-го, остался навсегда. Так родились битлзы. Многие спрашивают: а почему битл-зы? Угу, почему, значит? Ну, так и быть, я открою вам этот секрет. Как-то мальчиков посетило видение: из объятого пламенем пирога вышел человек и ска зал: “С нынешнего дня вы будете битлзами, пишущимися через “а”. “Спасибо тебе, мистер Человек”,— поблагодарили его мальчики”.
Это из шутливого “евангелия от Иоанна”, которое Леннон написал еще в 1961 году по заказу трехпенсовой газетенки “Мерси бит”, издававшейся в Ливерпуле для юных почитателей поп-музыки. Далекие и милые годы еще нестройного бренчания гитар на набережных реки Мерси, далекие, как Алиса в стране чудес, как сказка о четырех маленьких мальчиках-вместежителях. И хотя мальчики выросли, стали жигь, поживать да добра наживать, да еще какого добра, конец этой истории оказался грустным: вместежители уже не могли жить вместе и расстались навсегда.
Песня Поля Макккартни “Вернись” осталась без ответа...
Итак, Джон Битлз стал Джоном Ленноном. С 1971 по 1975 год он выпустил шесть долгоиграющих пластинок. Их называли по-разному: сугубо личными, сугубо экспериментальными, сугубо политическими. И во всех этих “сугубо” была доля истины. “В музыке битлзов легкость, оптимизм шли от Поля, грусть, печаль — от меня. Розовые ноты были его, синие — мои”,— говорил Леннон. Первая половина семидесятых годов была его “синим периодом”. Ливерпульский сорванец и нью-йоркский мультимиллионер, выросший на сказках Льюиса Кэррола и юморе Гручо Маркса, захандрил. Цветы проигрывали сражение с пушками, честность не могла одолеть лицемерие, искусство вырождалось в балаган, слезы заменял глицерин, смех — гримаса, живой мир становился пластиковым.
Леннов отступал, отчаянно контратакуя. Иногда это были контратаки смертника-камикадзе. Наркотики и алкоголь. Спасли Джона его путеводные звезды — музыка и любовь. Именно они несли караул у его блестящего диска того времени “Plastic Ono Band” со знаменитой песней “Дайте миру шанс”.
Да, бойцовский дух постепенно возвращался к Леннону. Его баллады становились все более задиристыми (“Как вам спится?”, посвященная Полю Маккартни), все более гуманистичными (“Мать”), все более социально-сатирическими (“Герой рабочего класса”). Во многом автобиографическая баллада “Герой рабочего класса” — о выходце из низов, которому кажется, что он “преуспел” в жизни. Одурманенный “религией, сексом и телевидением”, он возомнил себя “умным, свободным, бесклассовым”. Но, перегрызя свою социальную пуповину, этот “герой рабочего класса” оказался в положении лафонтеновской летучей мыши — ни мыши, ни птицы не признают его. Став мультимиллионером, Джон Леннон тем не менее не стал “своим” для буржуазии, частью истэблишмента. Его частная собственность была его частным делом.
В песне “Imagine” (“Представь себе”), одной из его лучших, есть такая строка: “Представь себе мир без собственности, без имущества”... Ему часто тыкали в нос этой строкой. И Леннону было не по себе от его богатств, хотя он честно признавался, что всегда хотел разбогатеть, вырваться из ада ливер-пульских портовых трущоб. Бродя по докам нью-йоркского Вест-сайда, Леннон вспоминал о далеком и родном Ливерпуле, о своих сверстниках, которые шли по стопам отцов и которых тяжкий труд за несколько лет превращал из здоровых юношей в больных стариков. И эти воспоминания вызывали в нем двойственное чувство, сознание того, что он “выжил”, и стыд за то, что его вчерашние друзья по несчастью отворачиваются сейчас от него. (Леннон говорил об этом в куда более сильных выражениях.).
Десять процентов всех своих заработков Леннон отдавал на различные благотворительные цели. И этой благотворительной деятельности он стеснялся еще больше, чем богатства. Леннон считал, что трудящийся может разбогатеть, не изменяя своим корням, но если он займется благотворительностью, то тогда крышка. Вот почему он держал в тайне свои благотворительные жесты. Когда
импресарио Сид Бернстайн задумал вновь свести вместе битлзов и устроить их концерт под эгидой Организации Объединенных Наций, чтобы передать всю выручку (ориентировочно двести миллионов долларов) голодающему населению Латинской Америки, Леннон усмотрел в этой затее грандиозный спектакль лицемерия. “Что такое двести миллионов долларов? Капля в море,— говорил он.— Голодающее население нашей планеты проглотит их за один присест и даже не насытится. А что потом? Если бы даже битлзы весь остаток своей жизни посвятили благотворительным концертам, то и тогда они не смогли бы накормить всех голодных — в Перу, в нью-йоркском Гарлеме, в нашей родной Англии, везде”.
“Ко мне то и дело приходят и говорят: “Спасите индейцев”, “Спасите негров”, “Спасите ветеранов”! Какое лицемерие, какая безнравственность!” — восклицал Леннон. И не только потому, что благотворительность — паллиатив. Леннон понимал, что заниматься благотворительностью — значит откупаться: в лучшем случае замаливать грехи, в худшем — замазывать. А сверх того — что много хуже всего этого — подслащать горькую пилюлю, предусмотрительно выпуская пар возмущения из котла эксплуатации и несправедливости.
Леннон считал себя “стихийным, инстинктивным социалистом”. Он говорил” “У нас в Англии ты или за рабочее движение или за капиталистическое. Я считал, что государство обязано заботиться о здоровье и социальных нуждах людей. Здесь во мне сказывался стихийный социалист. С другой стороны, я работал за деньги и хотел разбогатеть. Поэтому мой социализм стал парадоксом, и поэтому я чувствую себя одновременно богатым и виноватым. К черту!” Леннон все время носился с идеей “ухода” — ухода от битлзов и искусства, от денег и богатства. “Нужно время, чтобы избавиться от всего этого мусора”,— говорил он. А в минуты откровенности признавался, что это невозможно: “Перестав быть битлзом, я все равно продолжаю носить ярлык битлза. Раздав все свои миллионы, я по-прежнему останусь миллионером”.
Летучая мышь очень необычная певчая птица...
Вокруг Леннона все больше образовывалась пустота. Она постепенно прорывалась с двух сторон — отчалив от доков нищего Ливерпуля, он так и не смог бросить по-настоящему якорь у берегов земли обетованной — Америки. “В Ливерпуле, когда ты стоишь на берегу моря, тебе почему-то кажется, что следующая остановка — непременно Америка. Да, я протирал штаны в Ливерпуле, а мечтал об Америке”,— иронизировал Леннон, в том числе и над собой. “Я из Ливерпуля,— говорил он с нескрываемой гордостью.— Я родился там и вырос. Я знаю его улицы и народ. И все-таки я позарез хотел бежать оттуда, бежать, вырваться. Я знал, что за пределами Ливерпуля лежат иные миры. И я хотел завоевать их. И завоевал. И в этом моя трагедия”. За открытие Америки и тем более за ее завоевание надо было платить самой высокой ценой. 8 декабря 1980 года у витых железных ворот готической “Дакоты” в Нью-Йорке Джон Леннон заплатил наконец сполна.
Конечно, Америка, в которую рвался “герой рабочего класса” из Ливерпуля, была особой Америкой. Во всяком случае, в его представлении. Не финансового Уолл-стрита, а богемного Гринич-Виллиджа, не “жирных котов”, а нэшвильских , не Рокфеллеров и фордов, а Армстронга и Чака Берри. “Да, я торчал в Ливерпуле, а мечтал об Америке. А как же иначе? Америка — это Леонардо да Винчи рок-н-ролла Чак Берри, Америка — это Литтл Ричарде, Америка — это Джерри Ли Льюис, Америка — это “Би-боб-э-Лула” и “Гуд голли мисс Молли”. Я должен был родиться в Нью-Йорке, я должен был жить в Гри-нич-Виллидже. Вот где мое истинное место!”.
Наивные заблуждения “стихийного социалиста”! Америки, о которой мечтал Леннон, не существовало. Вернее, она существовала как пленница и наложница другой, всеохватной Америки — чудовищного Минотавра, пожирающего детей строптивых и разлагающего покладистых. Искусство, а тем более люди искусства не независимы в Америке. Но как изолировать искусство и в первую очередь поп-искусство от американского образа жизни? Чтобы не потеряться и не сгинуть в жестоких асфальтовых джунглях, надо как минимум принять действующие там правила игры и неукоснительно их придерживаться: человек человеку — волк, с волками жить — по-волчьи выть. Но эти волки не имеют ничего общего с “нэшвильскими котами”. Они не соседствуют даже в многотомье старика Брема. А волчий вой так же похож на “Гуд голли мисс Молли”, как биржевые индексы Доу- Джонса на нотные знаки.
“Если ты не можешь свалить систему, присоединяйся к ней”,— гласит заповедь американских “бунтарей”, переквалифицировавшихся в блудных сынов позднего периода раскаяния. Джон Леинон не смог “побить систему”. Как-никак, а “Би-боб-э-Лула” не революционный марш. Не смог он и присоединиться к ней, несмотря на свои миллионы. Он по-прежнему оставался инородным телом — пусть даже из драгоценного металла — для Америки “жирных котов”.
Джон Леннон считал, что он должен был родиться в Нью-Йорке. Какое трагическое заблуждение! В Нью-Йорке его должны были убить. И убили. Не в богемном Гринвич-Виллидже, где он мечтал жить, а перед фешенебельной “Дакотой”. И в этом тоже была своя символика. Инородное тело стало бездыханным.
Певцы и поэты — удивительные пророки. Они прозревают далекое будущее и не видят, что творится у них под носом. Они светят другим, но пребывают в кромешной тьме относительно своей собственной планиды.
Вот баллада Леннона “Город Нью-Йорк”:
Здесь никто нас не подслушивал,
Не толкал, не отпихивал.
И мы решили — пусть будет здесь наш дом.
А если кто и захочет
Нас вытолкать,
Мы закричим:
“Это Статуя Свободы сказала нам:
“Приходите!”
Город Нью-Йорк... Город Нью-Йорк...
Город Нью-Йорк?..
Que Раsа, Нью-Йорк?
Quе Pasa, Нью-Йорк?
Первое сообщение об убийстве Джона Леннона ворвалось молнией-флешем на телевизионные экраны во время трансляции футбольного матча. Это был не европейский футбол, прославивший родину битлзов — Ливерпуль — не меньше, чем они сами. Это был американский футбол. И люди орали не “забивай!”, а “убивай!”, как на армейских тренировочных плацах...
Барон из горьковского “На дне” испортил песню, повесившись.
8 декабря 1980 года в Нью-Йорке убили песню. Небоскребная постиндустриальная Америка оказалась еще более жестокой, чем дно ночлежки дореволюционной России.
Que Pasa, Нью-Йорк?
Quе Pasa?
4
Гостеприимство Статуи Свободы, сказавшей Леннону “Приходите”, не встретило одобрения у официальной Америки. Иммиграционные власти сказали Леннону нечто совершенно иное: “Уходите”. Вернее даже: “Убирайся!” В течение четырех лет Леннон и Оно вели изнурительную борьбу против насильственной депортации из Америки, таскаясь по бесчисленным и бесконечным судам и административным инстанциям. Многоликий идол превратился вдруг в “нежелательное лицо”. Впрочем, слово “вдруг” здесь не совсем уместно. Ненависть к Леннону накапливалась под сенью Статуи Свободы исподволь. Пока он пел “Ие-йе”, его терпели.
- “Жирные коты” — представители делового мира, финансирующие политические кампании “Нэшвильские коты” — музыканты, принимающие участие в Нэшвильских музыкальных фестивалях. Назад
- Что происходит, Нью Йорк? (испанск.). Назад
Но когда он в самый разгар агрессии во Вьетнаме потребовал дать миру шанс, официальная Америкарешила дать ему по рукам и вышвырнуть обратно в Ливерпуль. По признанию известного “разгребателя грязи” журналиста Джека Андерсона, “попытка депортации Леннона была в действительности политической вендеттой против него, местью за открытую и красноречивую оппозицию войне во Вьетнаме”. Далеко не случайно, что на четыре года тяжбы Леннона с иммиграционными властями Соединенных Штатов как раз и приходится “синий период” его творчества — наиболее заостренный в политическом и социальном плане, наиболее бунтарский и активный.
В конце 1975 — начале 1976 года Джон Леннон исчез с горизонта и как музыкант и как человек. Он превратился в “Грету Хьюз и Говарда Гарбо”, над которыми сам же когда-то иронизировал.
Что произошло?
Дать исчерпывающий ответ на этот вопрос не так-то просто, скорее, невозможно. Слишком уж многочисленны были причины этого второго “ухода” — уже не от битлзов, а из искусства и активной жизни. Сам Леннон хранил пол-чание на сей счет, а если говорил, то весьма туманно, неопределенно, недомолвками. Так что волей-неволей многое приходится домысливать.
Шум, поднятый в мировой печати, грандиозная популярность Леннона и виртуозное искусство его адвоката Леона Уайлдса помешали иммиграционным властям депортировать певца-смутьяна. Но победа над Фемидой оказалась пирровой. Что-то надломилось в Ленноне. После разочарования в битлзах наступило разочарование в Америке — Америке вьетнамской агрессии и Уотергейта. И Леннон “ушел”.
Но стоило ли бороться с иммиграционными властями лишь для того, чтобы стать внутренним эмигрантом? Леннон отвечал, что стоило — ради сына. Шон Леннон родился 9 октября 1975 года — в тот же день, что и его знаменитый отец. “Мы с ним близнецы”,— говорил Леннон-старший. Иметь сына было навязчивой идеей Джона и Йоко. Врачи говорили им, что это невозможно, что их здоровье подорвано. Но судьба смилостивилась над ними. У Джона и Йоко родился Шон.
И вот Леннон превратился в “кормящего отца”. Это не было блажью обезумевшего от счастья родителя или, во всяком случае, не только блажью. Применительно к Леннону выражение “кормящий отец” следовало воспринимать без кавычек, буквально. В течение пяти лет — с рождения сына и почти до самой своей смерти — Леннон полностью отошел от всяких дел. Он нянчил ребенка, сам пек хлеб, делал всю домашнюю, так называемую женскую работу. “Меня иногда спрашивали: “Хорошо, но чем вы еще занимаетесь?” “Вы что, шутите? — отвечал я.— Дети и хлеб насущный — это вам подтвердит любая домохозяйка — требуют полной отдачи, а не работы на полставки. Приготовив обед, я чувствовал себя героем и, глядя, как его уничтожают, думал про себя: господи Иисусе, разве я не заслуживаю золотого диска или звания пэра?”
Джон и Йоко поменялись местами. Пока Джон занимался сыном, гладил белье и стряпал еду, Йоко вела все его дела. Леннон не мог отказаться от своего богатства и одновременно не хотел вплотную соприкасаться с ним. Кроме того, он считал, что замаливает грехи перед слабым полом. Говорил, что нельзя искренне проповедовать и тем более исповедовать равноправие полов, не побывав долгое время в “шкуре женщины”. Детство самого Леннона прошло без отца, бросившего его чуть ли не со дня рождения. Так что сын замаливал не только свои грехи, но и отцовские.
Главное, как мне кажется, было в другом: Леннон бежал от внешнего мира в надежде обрести внутреннюю свободу, бежал от жестокой действительности, отчаявшись изменить ее к лучшему, бежал от тяжелых обязательств вожака своих почитателей и от еще более тяжелой любви своих последователей, от обязанности кому-то служить, а кому-то прислуживать, от угрозы вновь превратиться в битлза, впрягшись в ярмо пифагорейского круга.
Бог лишь аршин, Которым мы мерим Наши страдания... Надо тянугь лямку, Мечтам пришел конец.
А Шон, маленький Шон был словно соломинка, связывавшая его с жизнью. И, кто знает, быть может, Леннон предчувствовал, что недолго ему пить счастье отцовства через эту соломинку, и поэтому пытался вместить в быстротекущие дни десятилетия любви, не разлучаться ни на минугу перед неизбежной разлукой...
По бесконечной анфиладе комнат бродил, затворившись в волшебном замке готической “Дакоты”, Джон Леннон — “кормящий отец” в линялых джинсах и старой тенниске. Сквозь окна, тоже готические, были видны небоскребы отелей “Американа” и “Эссекс-хауз”, а еще дальше — шпиль “Крайслер-билдинга”, заслоняемого штаб-квартирой “Пан-Америкэн”. Нью-йоркского неба видно не было. Его заменяли потолки, разрисованные синими облаками. Дремали кактусы на подоконниках и причудливые картины де Кунинга на стенах. Рояль “Стейнвей” стоял недотрогой во всей своей белой девственности. Его крышка поднималась не чаще, чем крышка саркофага в гостиной, саркофага, который он вывез из Египта. В “Дакоте” все было, как в старой балладе Леннона “Нигдешний человек”:
Он настоящий нигдешний человек, Живущий в своей нпгдешней стране, Строящий свои нигдешние планы Для никого.
Убежать, скрыться от внешнего мира не столь уж хитрая штука Куда сложнее убежать от самого себя. Конечно, можно не открывать крышку рояля, не брать в руки гитару, но как избавиться от музыки, которая переполняет тебя? Какими ставнями загородить от нее душу? Мыслю, следовательно, существую. Пока человек мыслит, он еще не совсем “нигдешний”, он все-таки где-то живет. Хотя бы в мечтах своих. Воздушные замки — тоже архитектура, в них тоже живут.
— Слава, как наркотик,— говорил Леннон, примостившись на краешке египетского саркофага.— Чем больше славы, тем больших ее доз требует самолюбие художника, его ранимое и болезненное, как увеличенная печень, “я” Нам кажется, что мы умерли, если о нас не пишут в колонках светской хроники, если мы не появляемся у “Ксенона” в компании с Энди Вохолом, если нас не вертит, не бросает из стороны в сторону водоворот суеты сует. Каждый художник — ремесленник, но не каждый ремесленник — художник. Я уважаю ремесленников, хороших ремесленников, я и сам мог бы стать одним из них, выпекая пластинки и даже обеспечив себе место в книге рекордов Гиннеса. Публика еще не то проглатывала. Но мне все это неинтересно. Ведь не для того я порвал с битлзами, чтобы стать экс-битлзом, чтобы превратиться из призрака на людях в призрака-невидимку.
И после небольшой паузы — затяжки сигареты, глотка кофе:
— Мужество — понятие многосложное... Может публика обойтись без новых пластинок Леннона? Может Леннон обойтись без новых дифирамбов публики? Положительный ответ на эти вопросы требовал от меня определенного мужества. И, слава богу, я его проявил Может ли Леннон оставаться художником, выпекая вместо пластинок хлеб? Может ли он по-прежнему считать себя мужчиной, стирая и гладя детские пеленки? И ответ был вновь положительным. Я его выстрадал в течение пяти лет.
тебе нечего сказать людям, и ты честен — ты молчишь, а если лжив, суетен — то пичкаешь их подделками. Шум — безвоздушное пространство для музыканта. Когда вокруг меня шум, и в особенности когда шум во мне самом, я не могу творить. Я имею в виду шум-звон, а не хаос-глину, из которого сотворяют миры. В течение длительного времени я не мог не только сочинять, но и слушать музыку — такой шум стоял в голове. Я не прикасался к роялю и гитаре, не включал радио, не посещал рок-клубы. Я стал “звуковым монахом”. Кстати, я вообще отчасти монах, отчасти стрекоза. Это тоже вдох и выдох...
Затяжка — глоток, затяжка — глоток, вдох и выдох, вдох и выдох.
— Я не могу представить себя не художником, представить себя переставшим творить. Я не верю во все эти разговоры: такой-то, мол, выдохся, такой-то, мол, исчерпал себя. Видимо, он просто не был творцом. Мне всегда кажется, что в глубокой старости, перестав сочинять музыку, я начну писать книги для детей. Я навеки обязан открытием мира “Алисе в стране чудес” и “Острову сокровищ”. Мой долг перед детьми — сделать для них то, что сделали эти книги для меня...
Пять лет продолжался вдох “звукового монаха”, и вот наконец наступило время выдоха. Буквально за несколько дней до убийства Леннона вышел в свет его новый диск “Двойная фантазия”. Первая песня в этом диске называлась “Starting Over” (“Начиная сначала”).
Английское слово “over” предельно или, вернее, беспредельно многозначно. Его переводы на русский язык иногда занимают целую страницу убористого текста. Но здесь мне хочется остановиться лишь на одной удивительной трансформации этого многогранною, как алмаз, слова: оно одновременно указывает и на окончание действия — все кончено, все пропало, и на начало в смысле снова, вновь, еще раз! Удивительный лингвистический парадокс, имеющий, как мне кажется, глубокие философские корни в самой жизни: без конца нет начала и наоборот. Так вот, в творчестве Леннона до добровольного пятилетнего затворничества слово “over” употреблялось исключительно как “конец”; чаще всего как конец мечты — The Dream is Over. В устах нового Леннона “over” зазвучало оптимистически, как начало — “Starting Over”. Эта песня открывала диск. Закрывала его другая — “Hard Times are Over” (“Кончились тяжелые времена”).
Первое ощущение, которое тебя охватывает при знакомстве с “Двойной фантазией” — да ведь я это уже слышал, это ранние битлзы! Ощущение хотя и первое, но обманчивое. Простота “Двойной фантазии” уже не простота “Йе-йе”. Она не бездумна — это притча, а не частушка. Недаром, комментируя свой последний диск, Леннон говорил: “Я наконец нашел самого себя. Я обнаружил, что был Джоном Ленноном до битлзов и останусь Джоном Ленноном после них. Так тому и быть. Воздух очистился. Очистился и я сам”.
Служенье муз не терпит суеты. В “Двойной фантазии” есть песенка “Наблюдая за колесами”:
Люди говорят, что я сумасшедший,
Поступая так.
Ну что ж...
Они дают мне всяческие советы,
Чтобы спасти от погибели.
Когда я говорю, что я о'кей,
Они смотрят на меня как-то странно.
Ты, мол, не можешь быть счастлив,
Перестав играть в эту игру.
А я вот просто сижу и смотрю,
Как колеса
Вертятся и вертятся.
Я искренне люблю наблюдать их вращение
Со стороны.
Я больше не катаюсь на карусели.
Пусть она крутится без меня.
Певец, который отказывался быть скаковой лошадью, тем более не хотел быть крашеной лошадью с ярмарочной карусели. Он стремился в завтра и отлично сознавал, что на карусели в завтра не поедешь. “Я не верю во вчера”,— говорил он в одном из своих предсмертных интервью. Это было больше, чем скрытая полемика с другим экс-битлзом, Полем Маккартни, написавшим знаменитую песню “Я верю во вчера”. Леннон не просто просыпался от многолетней спячки. Он выздоравливал после тяжелой болезни, после кризиса, победив наркотики, алкоголь, а главное, звездный недуг — лесть и льстецов.
Он был еще слаб, но жизнерадостен. Оптимизм наполнял его легкие, как музыка. В день своего сорокалетия он не оборачивался на пройденный путь, а смотрел вперед. С надеждой: “Все говорят о последних пластинках, о последних концертах, как будто бы игра окончена. Но мне всего сорок лет, и впереди, если бог даст, еще сорок лет творческой жизни. Не будем заниматься гробокопательством, вырывая из земли на потребу ностальгии публики тела Пресли и битлзов. Все равно из этого ничего путного не получится. Распятые на кресте прошлого не оживают. Я не собираюсь умирать в сорок лет. Жизнь только начинается. Я верю в это, и это придает мне силы!”
За несколько часов до своей смерти Леннон говорил репортерам:
— Мой новый альбом о сегодня и завтра. Я как бы веду беседу с поколением, выросшим и мужавшим вместе со мной. Я как бы окликаю его: “Я — о'кей, а как идут 'ваши дела? Как вы прошли сквозь все это? Да, тяжелыми были семидесятые,” как отрава. Но, ничего, мы выжили. Давайте же сделаем восьмидесятые прекрасными! В конце концов это от нас зависит, какими они будут...”
“Я никогда не видел Джона таким счастливым, как в последний день его жизни”,— вспоминает продюсер Дэвид Геффен. Работа спорилась в этот декабрьский день на “Фабрике пластинок”, где Леннон и Оно записывали свой следующий диск— “Молоко и мед”. Джон был в приподнятом настроении, строил планы на будущее. Он говорил, что собирается совершить кругосветное путешествие с “Двойной фантазией”, а затем записать “с натуры” еще один альбом песен и передать весь гонорар от него в пользу престарелых граждан и больных детей. “Если кто-нибудь в Америке считает, что мир и любовь — это клише шестидесятых годов, то он глубоко заблуждается. Мир и любовь — вечные понятия”,— говорил Леннон. На следующий день Джон и Йоко должны были лететь в Сан-Франциско, чтобы принять участие в демонстрации протеста рабочих азиатского происхождения, требовавших равной оплаты труда.
— Он у меня словно сумасшедший викинг, помешанный на океанах и путешествиях,— улыбалась Йоко.— Вам бы видеть его, как он этим летом плыл из Ньюпорта на Багамы! Он упросил своего друга взять его в качестве корабельного кока. Но, когда на судно обрушился шторм и команду свалила морская болезнь, Джон, варивший рис'в камбузе, побросал кастрюли и стал у штурвала. Пять часов он вел судно сквозь шторм, сотрясая воздух воинственным кличем викингов.
— Да, это было великолепно,— подхватил Леннон.— Чувство свершения всегда великолепно. Стоя за штурвалом, я думал о первых днях битлзов. Мы подняли паруса, и больше не было ходу назад. Пусть кто-то до нас, скажем, Пресли, уже пересек этот океан музыки, но мы совершали путешествие при другой погоде.— И, поправляя свои знаменитые старомодные круглые дымчатые очки в тонкой стальной оправе, насвистывая под нос мотив какой-то песни — не скандинавских викингов, а ливерпульских докеров,— добавил: — А теперь мы пускаемся в плавание в совершенно иной лодке, новой и еще не опробованной...
Последняя песня, которую записали в тот декабрьский день Джон и Йоко на “Фабрике пластинок”, прежде чем отправиться домой в готическую “Дакоту”, называлась “Тонкий лед”...
В пригороде Лос-Анджелеса на бульваре Пасифик Пэли-сейдс, обрамленном могучими тропическими пальмами, находится мастерская известного австралийского скульптора Бретта Стронга. Первое, что бросается в глаза каждому, кто заходит туда,— внушительная, почти три метра высотой бронзовая скульптура. Стронг, человек не лишенный чувства юмора, притом юмора сардонического, окрестил свое творение “Статуей на Свободе”. Не “Статуей Свободы”, а именно “на Свободе”.
История этого названия такова. Впрочем, пока два слова о том, что это за скульптура. Стронг изваял в бронзе своего покойного друга Джона Леннона. Скульптуру он предложил в качестве дара городу Нью-Йорку.
На 2-ю колонку
Предполагалось, что она будет установлена в Центральном парке, в той его части, которую нарекли Клубничной поляной в память о Ленноне. (“Клубничная поляна” — один из его знаменитых шлягеров).
Мэр Нью-Йорка Эдвард Коч вежливо и даже пылко поблагодарил скульптора за великодушный дар, но принять его отказался наотрез.
— Почему? — полюбопытствовал несколько удивленный Стронг.
— Дело в том, что мы бедны, как церковные мыши. Мы не можем позволить себе такую роскошь. У нас нет средств для ухода за памятником. Мэр Нью-Йорка тоже большой юморист.
— Но ведь бронзовый Леннон уже ни в чем не нуждается.
— Как сказать,— ответствовал Коч уже с нотками нетерпения в голосе. Он спешил в Израиль по приглашению Бегина. В Тель-Авиве Кочу приготовили . оольшую программу. Он должен был посетить оккупированный Западный берег реки Иордан, Восточный Иерусалим, а затем на военном вертолете и под охраной почетного караула — Южный Ливан. Короче, Кочу было не до Клубничной поляны и статуи Леннона. Его ждали кровавые пустыни и иные статуи.
Удивленный и оскорбленный скульптор вернулся в Лос-Анджелес. Отдохнув с дороги, он отправился в городскую ратушу и сделал аналогичное предложение мэру Лос-Анджелеса Брэдли. Тот с радостью согласился, однако через несколько дней, явно смущаясь, взял обратно свое согласие. Оказывается, отцы города категорически воспротивились этой затее и не менее категорически отвергли ее. В отличие от лицемера Коча они не стали ссылаться на немощь своей казны, а прямо заявили, что не потерпят соседства Леннона, пусть даже бронзового, ибо им не по вкусу идеи, которые он проповедовал.
Бретт Стронг сник, отчаялся. У него опустились руки. Если два самых богатых и либеральных города Соединенных Штатов—Нью-Йорк и Лос-Анджелес— отвергли его дар, то продолжать дальнейшие поиски для прописки бронзового битлза было бессмысленно. Не тащить же его в пивную столицу Америки — Милуоки или в Солт-Лейк-Сити, столицу постных мормонов, словно вымытую крепким раствором борной кислоты? И вот скульптура Леннона вновь вернулась в мастерскую ваятеля на обрамленный могучими тропическими пальмами приморский бульвар Пасифик Пэлисейдс, где она и стоит по сей день. А Стронг, памятуя о своем хождении по мукам, окрестил ее “Статуей на Свободе”.
История о том, как официальная Америка наплевала на “бронзы много-пудье” — кстати, статуя весит три тонны,— не оригинальна. Американская реакция не раз и не два жестоко и унизительно мстила памяти тех художников, творчество которых выходит за рамки ее социально-политического катехизиса и не укладывается в прокрустово ложе дозированных с аптекарско-полицейским пристрастием свобод. Вот почему “Статую на Свободе” вернее было бы назвать “Свободой в Цепях”. Стронг намеревается разбить ее и переплавить. А жаль. Эта неприкаянная статуя, статуя без прописки, как когда-то сам Леннон, уже стала своеобразным памятником обществу насилия и конформизма. Памятником, который обвиняет...
Отцов Нью-Йорка и Лос-Анджелеса можно понять. (В данном случае понять не значит простить.) Дар Бретта Стронга был для них подобен дару данайцев, и они убоялись его. Современная американская Троя опасается, что в нее могут проникнуть силы, “подтачивающие устои”.
Сотрудники нью-йоркского сити-холла — ратуши — откровенно говорили мне:
— Приняв дар Стронга и поставив статую Леннона в Центральном парке, мы навлекли бы на свою голову новые заботы и хлопоты, а их у нас и без того хоть отбавляй. Не надо быть пророком, чтобы предсказать: Клубничная поляна немедленно превратилась бы в место паломничества участников антивоенных маршей, движения за ядерное замораживание, за запрещение ношения и продажи огнестрельного оружия, за помощь голодающему населению Африки и вообще инакомыслящих.
И вообще инакомыслящих... Знаменательное признание. Оно помогает лучше понять смысл выражения “Американцы — нация инакомыслящих”. В самом деле, большинство американцев жаждет мира, а вот генерал-дипломат Хейг и ему подобные утверждают, что “есть вещи поважнее мира”. Большинство американцев требует объявить вне закона Пистолет с большой буквы, а президент Рейган, сам недавняя жертва покушения, и всесильное оружейное лобби срывают принятие соответствующего законодательства, усматривая в нем тоже покушение... на права и свободы граждан! Агрессия вовне, насилие внутри — таковы две стороны медали американского образа жизни, вернее, смерти, таковы два крыла американского орла, красующегося на государственном гербе США. Из окон Белого дома, Пентагона и контор Уолл-стрита видится, что нация инакомыслящих шагает не в ногу. Это не обман зрения, а обман масс. Ведь на реках вашингтонских слово “демократия” переводится с греческого не как “народовластие”, а как “власть капитала”. В ногу шагает он, и только он...
Опасения обитателей нью-йоркского сити-холла были вполне обоснованными. Вспоминается концерт певца и композитора Элтона Джона в Мэдисон-сквер гарден, посвященный памяти Леннона. Как только Элтон взял первый аккорд песни “Опустевший сад” и стал грустно причитать “Хей-хей, Джонни”, в руках зрителей — двадцатитысячной аудитории — вспыхнули свечи. Концерт перерос в демонстрацию под весьма определенными лозунгами. Это стало в особенности ясно, когда на сцену вышли вдова Леннона Йоко и его сын Шон. “Матери мечтают о жизни для своих детей” — было выведено на рубашке Йоко, “Герой рабочего класса” — на майке Шона.
— Все мы — одна большая семья. У нас общее горе и общие радости!— воскликнула Йоко.
— Дайте миру шанс! — скандировала в ответ аудитория, освещенная пламенем двадцати тысяч свечей.
Здесь, в Мэдисон-сквер гарден, в 1974 году состоялось последнее публичное выступление Джона Леннона. Он экспромтом принял участие в концерте Элтона, крестного отца своего сына. Они импровизировали — пели и играли. И, обнявшись, плакали. О том, что не повторится. И о том, что грозит повториться.
Мэдисон-сквер гарден вмещает двадцать тысяч человек. На Клубничной поляне может собраться миллион...
Мэр Нью-Йорка Эдвард Коч, который мечтает стать губернатором штата Нью-Йорк и даже президентом США, побаивается подобных ягодок в своем саду. Выступая в ливанском городе Набатии, разутюженном “центурионами” израильских агрессоров, Коч на вопрос репортеров, как он относится к избиению тысяч мирных жителей, ответил, что если среди ста убитых гражданских лиц окажется хоть один палестинский воин, то такая резня оправданна. Да, даже Наполеону Бонапарту, говорившему, что лучше расстрелять десять невиновных, чем упустить одного виновного, далеко до Эдварда Коча. Этого и ему подобных джентльменов не устраивал живой Леннон, клеймивший палачей Сонгми. Страшит их и Леннон бронзовый, у подножия которого могли бы, стали бы собираться люди, клеймящие палачей Сабры и Шатилы.
Певец “Желтой подлодки” мозолит глаза городу Желтого дьявола даже после своей смерти. Странное дело, оказывается, больная совесть бывает даже у лишенных совести...
И вообще Америка — страна удивительных парадоксов. Бронзового Леннона упрятали в мастерскую скульптора, зато Марк Дэвид Чэпмен — убийца Леннона, видимо, скоро выйдет на свободу. Знаменитым и богатым. Американские Геростраты обретают не только славу, но и кучу долларов.
Так, стали миллионерами почти все герои уотергейтского скандала. Они провели за решеткой ровно столько времени, сколько было необходимо для написания мемуаров. Евангелие от Чэпмена ждут с особым нетерпением. Предполагается, что в нем будет фрейдистская начинка. Чэпмен, видите ли, возомнил
себя Ленноном—недаром и у него жена японка,— посему-де акт убийства был для этого выродка не преступлением, а самоубийством!
После убийства Леннона было покушение на Рейгана. Покушавшегося — Джона Хинкли — упрятали в дом для умалишенных. Но подлинно сумасшедший не он. Сходит с ума общество, порождающее и плодящее чэпменов и хинкли. Первый возомнил себя битлзом, второй жаждал понравиться юной кинозвезде. И для обоих кратчайший путь к цели лежал через убийство. Говорят, что один “наслушался” музыки, а другой “насмотрелся” кинофильмов. И то и другое сущая... полуправда. Убивает оспа, а не сыпь; змея, а не яд; человек, а не пистолет — пусть даже с большой буквы. Далеко не случайно, что Чэпмен был пинкертоном, а Хинкли кокетничал с фашистами.
Насилие — порнография, а война — крайняя, наиболее отталкивающая и циничная форма порнографии, говорил Леннон. Он сравнивал Пентагон с гигантским публичным домом, а генералов — с вышибалами. И в этом еще одна причина, почему на земле Америки не нашлось места бронзовому Леннону. Там, где ставят памятники генералам-карателям, генералам-палачам, генералам-агрессорам, где подсаживают на пьедестал истории Макартура и Уэстморленда, Риджуэя и . Роджерса, Абрамса и Хейга, не место “мирнику”, требовавшему “дать шанс” о человечеству на выживание. Сейчас Пентагон, этот публичный дом агрессии, планирует развернуть в Западной Европе, включая родину Леннона, “першинги” и крылатые ракеты. Будь Леннон жив, он, несомненно, поднял бы свой голос против этой новой угрозы, как когда-то протестовал против присутствия в Англии “поларисов”, мало чем напоминавших его веселую, полную жизни и детской радости “Желтую подлодку”.
У людей вчерашнего дня короткая память на историю и длинная, долгая, тяжелая — на месть Они не извлекают уроков из прошлого, но хотят “проучить” всех инакомыслящих и, простите за неологизм, инакопоющих. Они запугивают, потому что боятся; они преследуют, потому что страдают манией преследования; они душат, потому что им нечем дышать; они убивают, потому что ощущают дыхание смерти. Их насилие не повивальная бабка истории, о которой говорил Карл Маркс, а ее гробовщик. Скованные по рукам и ногам философией исторического пессимизма, они не в состоянии ни объяснить, ни изменить мир. В их мозговых извилинах, разлагаемых необратимым склерозом социального угасания, копошится лишь одна мысль — о разрушении мира. Эти вселенские Геростраты — ядерные чэпмены и хинкли, освальды и рэи — не понимают, что, осуществись их бредовые идеи, не получить им даже прижизненных гонораров и посмертной славы И даже не посыпать голову радиоактивным пеплом.
Люди вчерашнего дня ненавидят свободу, и в первую очередь свободу творчества. Они презирают искусство, и в первую очередь искусство созидания И никаким” “программами демократии к публичной дипломатии” этого не сокрыть, не спрятать. Демократия и дипломатия, прислуживающие насилию-гробовщику, публичны, как девки, не более того. А в остальном очи боятся огласки, боятся дневного света, как мэр Нью-Йорка Эд Коч — бронзового Леннона.
...Велика и необъятна богом избранная и отмеченная страна Америка! Пятьдесят штатов раскинулись на ее земле от Атлантического океана до Тихого, от Нью-Йорка на Востоке до Лос-Анджелеса на Западе. Но нигде, хоть убей, хоть тресни, не нашлось места для “Статуи на Свободе”, ибо нет свободы в великой и необъятной богом избранной и отмеченной стране Америке И все-таки я не ошибусь, если скажу, что бронзовый Леннон не кончит свой век в мастерской скульптора Бретта Стронга на сказочно красивом бульваре Пасифик Пэли-сейдс, обрамленном могучими тропическими пальмами, пронизанном солнцем и солью морской. Я не ошибусь и не удивлюсь, если увижу Джона — человека и статую'— на антивоенном митинге в Центральном парке Нью-Йорка или на демонстрации протеста мексиканцев-чиканос в Восточном Лос-Анджелесе. Я восприму как должное его сутулую фигуру среди участников Олдермастонского похода в его родной Англии или в авангарде “весеннего наступления” на родине его жены — японки Йоко Оно. С гитарой наперевес, щуря с застенчивой иронией близорукие глаза, он будет вести за руку своего сына — карапуза Шона и требовать от его имени, от имени всех детей нашей планеты, любящих и поющих его песни:
- Дайте миру шанс!
А Бретт Стронг может не огорчаться: “Статуя на Свободе” обретет единственно достойный пьедестал — в чистых сердцах и благодарной памяти людей. А вместе с ним и подлинную свободу.
Р. S. Верстка “Убийства на 72-й стрит” и увесистый рулон “Лос-Анджелес тайме” легли одновременно на мой письменный стол в “Известиях”, хотя первая путешествовала всего пять минут — от Тверского бульвара, где помещается редакция “Знамени”, до площади Пушкина, а второму пришлось проделать путешествие в добрый десяток тысяч километров — от Лос-Анджелеса до Москвы.
На 2-ю колонку
И тем не менее стыковка получилась настолько своевременной, что я, нарушая незыблемые законы редакционно-типографского процесса, взмолился о постскриптуме.
“Лос-Анджелес тайме” опубликовала на своих страницах статью биографа Леннона — профессора истории Калифорнийского университета Джона Винера. получившего доступ “ некоторым рассекреченным документам Федерального бюро расследований. Весили они без малого пуд и, сложенные на полу стопкой, достигали Винеру, по его словам, “до пояса”. Но, конечно, не эти параметры привлекли мое внимание. Рассекреченное досье ФБР целиком касалось Джона Леннона! В него со скрупулезностью заядлого битломана были подшиты текст^! всех песенок, газетные вырезки с рецензиями на диски и концерты, статьи и брошюры о Ленноне, листовки, распространявшиеся во время выступлений битлзов, донесения шпиков об участии Леннона в антивоенных маршах и об его “неосторожных” высказываниях, короче, повседневный хронометраж жизни покойного битл-аа — каждый его шаг, каждое слово, каждая мысль. Изреченная. (Помните строку из его баллады о Нью-Йорке: “Здесь никто нас не подслушивал”?) Некоторые документы составлялись в нескольких копиях: для Белого дома, ЦРУ, министерства юстиции, контрразведки, секретной службы и даже для министерства военно-морских сил! (Уж не за “Желтую подлодку” ли?)
Анализируя досье Леннона, профессор Винер приходит к выводу о том, что ФБР настойчиво искало повод для ареста музыканта и его депортации из Соединенных Штатов. Причина — активное участие Леннона в движении против “грязной войны” во Вьетнаме, участие, “электризовавшее” американскую молодежь.
И вот в недрах ФБР стряпались провокационные ловушки с целью, как говорится в одном из документов, “нейтрализовать” Леннона. Из вашингтонской штаб-квартиры ведомства Гувера во все уголки Соединенных Штатов, где жил или гастролировал Леннон, рассылались инструкции, предписывавшие местным держимордам “уличить певца в наркомании, схватить его с “дымящейся марихуаной в зубах” и упрятать за решетку. Кроме уголовщины, ФБР пыталось “шить” Леннону и политику. Так, служба сыска инсценировала смехотворное “дело о вмешательстве” битлза в президентские выборы 1972 года!
О характере травли Леннона и о том, сколь высокие сферы были заинтересованы в расправе над ним, свидетельствует письмо одного из сенатских лидеров, Строма Тэрмонда, тогдашнему министру юстиции Митчеллу. В этом письме капитолийский “ястреб” и всесильный председатель юридической комиссии сената рекомендует министру принять самые решительные меры в отношении “опасной гпички”, чтобы “избежать головной боли”.
ФБР вело досье на Леннона до последнего дня его жизни, до последнего его вздоха. Оно как бы передало эстафету общества насилия убийце Чэпмену, и он “излечил” от головной боли жрецов вашингтонской Фемиды, пустив в ход испытанное средство: стандартное оружие полицейских детективов — “Смит и Вессон” 38-го калибра. Недаром же Чэпмен стрелял в Леннона по-фэбээровски — обхватив левой рукой запястье правой руки, в которой дымился пистолет. Не марихуана...
Черные дела, черное досье. Из трехсот наиболее важных документов этого заведенного на Леннона досье двести были полностью замазаны черными чернилами. Да и остальные сто оказались сильно прополоты, основательно вымараны цензурой. Рассекречивание по-гуверовски—вещь весьма относительная. На запрос Винера: “В чем дело?” — последовал стереотипный ответ: “Соображения национальной безопасности”. Конечно, соображения. Но национальной безопасности? Побойтесь бога, господа! Ведь применительно к Леннону сие звучит по меньшей мере абсурдно. Или, быть может, кто-то посчитал, что к его гитаре имела касательство “рука Москвы”? Что именно она перебирала струны битлзов?
Меня разбирает любопытство: нет ли среди вымаранных цензурой мест “неосторожного” высказывания, которое Джон Леннон “допустил” в беседе со мной? Речь шла об эскалации войны во Вьетнаме.
— Я решил выдвинуть Генри Киссинджера на соискание Нобелевской премии по физике,— сказал Джон.
Отлично понимая, что он заготовил “хохму”, я подыграл ему:
— Но ведь Киссинджер ни черта не смыслит в физике?
— Ха, Киссинджера выдвинули в лауреаты Нобелевской премии мира. Дай голову на отсечение, что его вклад в физику куда значительнее, чем в дело мира. Хочешь пари?
Пари было заведомо проигрышным, и я от него отказался...
Можно, конечно, сколько угодно вымарывать документы гуверовской охранки, но вот из песни слова не выкинешь. А песня судьбы Джона Леннона вновь показала: в Соединенных Штатах для честного художника жить под Колоколом Свободы значит быть под колпаком ФБР.
Во избежание головной боли...
|
|
|